Альманах "Присутствие"
 Альманах акбар!
#  1-10  
от 22.09.1997        до 22.03.2000

 

 

 

            Алексей Смирнов

         ЗЕМЛЯ  КАСКАДЕРОВ

 

 

 

            Некто Бородавченко собрался уехать в далекую страну Z. Неизвестно, в чем провинилось перед ним это заморское государство. Но не уехал, потому что внезапно сделался душевнобольным. Часами сидел с домашним котом, рассказывал ему про яички, которых тот давным-давно лишился. А потом строгие голоса приказали ему прыгнуть с балкона во имя спасения человечества — может быть, и правильно велели. Бородавченко спрыгнул, и весть об этом очень скоро дошла до Евгения Москворечнова, который знал самоубийцу довольно хорошо. Покойник приходился Евгению дядей.

            К тому времени буквально в один день закончилось лето, пришел сентябрь, и цветущий иван-чай, зажившийся на этом свете, уже не мог никого обмануть. Тоска и скука явились с сентябрем заодно, как будто пара перезрелых девиц привела под белы руки утомленного, занудного гармониста.

            Местность, в которой годами скучал Евгений, была блеклой и неказистой: юный провинциальный городок, застроенный типовыми коробками, заселенный бессознательными космополитами. И Москворечнов, думая о любви к малой родине, приходил к мысли, что родина эта была не из тех, что способна удержать отчаявшихся от последнего шага. Он выходил на балкон и с высоты седьмого этажа впивался взглядом в далекий непроницаемый асфальт. Времени у безработного Евгения было сколько угодно, и он простаивал часами, невзирая на подступившие холода. Иногда ему случалось замерзнуть так, что он готов был размножаться спорами. Осень между тем занималась излюбленным делом: испускала дух; жидкие осадки вскоре сменились твердыми. Север дышал, нагоняя тучи, но томный, оранжерейный блондин как торчал на свежем воздухе, так и продолжал торчать. Навалившись на перила, он безостановочно курил, изредка окидывая тоскующим взором слои пушистого снега, которому ничего не делалось от теплых струек папиросного дыма. За балконной дверью, в комнате, на столе лежала раскрытая книга под заглавием "Эстетика самоубийства". Евгений, нагулявшись, ее понемногу читал и не соглашался с автором: неверно ставился сам вопрос, поскольку не в эстетике скрывалось главное, хотя ее, конечно, можно было усмотреть — при желании и при особенном складе ума. Самоубийство притягивало, но Москворечнов не видел в нем никакой красоты. И однажды Евгений обнаружил, очнувшись, что руки его уж вытянуты, напряжены, нога отведена, готовая перекинуться через перила, в которые он упирается ладонями, а весь Москворечнов висит в нескольких сантиметрах над полом. Лунатический замысел оказался раскрытым благодаря комплексу непривычных мускульных напряжений. Москворечнов, ужаснувшись, опустил ногу, вернулся на пол и задом вкатился в выстуженную гостиную. Он был угрюм, как сотня Child-Harold'ов. Сердце его бешено колотилось, пальцы дрожали. Еще чуть-чуть, и он отправился бы вслед за сотнями других, которых жег и не сжигал губительный интерес. Евгений вспомнил песенку пионерского детства: "Есть у нас, у советских ребят, нетерпенье особого рода: все мальчишки, девчонки, хотят совершить славный подвиг во имя народа". Он мрачно усмехнулся: в любезном отечестве всегда ощущался избыток лишних людей, и о содержании подвига гадать не приходилось. В бездну — и ты молодчина.

             Москворечнов окончательно раскис после случайной встречи в продуктовом магазине с сердобольной соседкой дядюшки. Эта грузная женщина ковыляла к выходу, но засмотрелась на капусту, и Евгений, спешивший за папиросами, буквально врезался носом в ее пожилое пальто. Та узнала торопыгу, расчувствовалась, затеяла разговор. "Дядя-то ваш занедужил не в шутку, — сокрушалась она. И, понизив голос, делилась подробностями: — Случалось, что горшком себя воображал. Почитает Писание — и в слезы: горшок горшком, сосуд скоромный! А после вдруг насупится, волком смотрит, уважения к себе требует! "

            Евгений, глядя в сторону, потел под шапкой и мрачно кивал. Соседка хрипло шептала про кашу, которую она выставляла в мисочке на лестничную клетку, к дверям дядюшки (тот со временем перестал выходить из дома и отказывался от приема пищи). "Иной раз так и скиснет, — качала головой соседка. — А в другой посмотришь — мисочка-то пустая! Кто его знает — может, не себе брал, может, кота кормил. А сам Святым Духом питался..."

            Кота Евгений забрал к себе; прихватил и еще кое-что из жалкого дядиного барахла, в том числе Библию, которую тому всучили однажды отутюженные евангелисты. В книге дядя кое-что отметил окаменелым ногтем — правда, совсем мало. Например, в посланиях апостола Павла: "...Но не о многих из них благоволил Бог; ибо они поражены были в пустыне. А это были образы для нас, чтобы мы не были похотливы на злое, как они были похотливы". И еще: про сосуды, для различного употребления предназначенные. Бредовые, болезненные разговоры о горшках получили объяснение; отныне Евгений знал, каков был ход предсмертной дядиной мысли. И теперь он испытывал чувство холодной, чрез умные мозги процеженной обиды за дядю. Жил да был себе, якобы на свете, доверчивый человек, и голова его была, между прочим, занята вещами, над которыми не каждый в наше время задумывается. Но он не возгордился в этом умственном полете, из всех уподоблений предпочтя самое оскорбительное. Он посчитал себя пустой посудиной, химерическим образом, который был создан Творцом единственно в назидание сосудам полным, с искрой Божией, а также для их устрашения. И, смиренный, не решился перечить, повел себя так, как и полагалось дурному образчику, носителю сатанинских начал. Сиганул через перила, чтоб другим неповадно было. Чтобы с трепетом взирали на треснувший череп и делали выводы. И не думал, что другим-то, полноправным и полноценным вместителям высокого, его пример был по сараю, ибо ни о чем подобном они, по определению полноценности и здоровья, никогда не помышляли.

            Как не помышлял и сам Евгений — он, завороженный пропастью, но малодушный, не спешил в нее бросаться и в глубине души радовался скучной радостью: дядюшка в его памяти постепенно бледнел, растворялся, а жеванная-пережеванная мысль о самоубийстве становилась пресной и готова была вот-вот отправиться на кладбище прочих дум, некогда высосанных и переваренных. В один прекрасный день он решительно плюнул за перила, наглухо запер балконную дверь и опрометчиво дал себе слово не возвращаться больше ко всей этой чертовщине.

            Правда, о сосудах и образах Москворечнов не забыл. Его заклинило.
            Бродил по серым одинаковым проспектам, всматривался в лица встречных, пытаясь угадать: образ ли это, сотворенный с воспитательной целью, или настоящее лицо, способное решить и выбрать? Иногда ему казалось, что так, иногда — что иначе. Но, поскольку сам он, Евгений, мог с той же вероятностью оказаться как тем, так и другим, уверенности в нем не было. Не является ли он пародией? Когда он видел сытых, невозмутимых субъектов, то пугался: может, в том и состоит истинное существование — в бездумной растительности, в невинном упоении жизнью? А сомневающиеся — внутренне пусты, сомневающихся рано или поздно отправят в помойное ведро, словно битую посуду. Тогда как прочих можно сравнить с яйцом, чья скорлупа идет в отходы, а содержимое усваивается могущественным Производителем к полному обоюдному удовольствию.

            Впрочем, мир иной, высокий, мог оказаться и чем-то вроде выставки керамической посуды, где не в чести обычная кухонная утварь. Ну, почему бы нет? И в этом случае расклад мог выйти другой: о пустом, но изящном Евгении будут судить по завершенности линий ушей и щек, по хрупкости костей, благородству пальцев... Что же до содержимого — его попросту не примут в расчет, ибо хозяин властен поместить в принадлежащую ему емкость все, что заблагорассудится. Входит-выходит, как говаривал Иа, печальный ослик. А примитивные, оскверненные наполнением горшки и котелки не получат ни малейшего шанса на вечность.

            Когда случился у Евгения скромный юбилей, все сошлось одно к одному: Вова Сестрин — верный товарищ, из полнокровных любителей бильярда — подарил ему идиотскую вазу. Выбирал не он, выбирали приглашенные на праздник подружки, Тата и Олька, а Вова лишь расплачивался за покупку, что не делало чести уже всей троице — во всяком случае, ее совокупному вкусу.

            "Это что — "пей-до-дна"? " — улыбнулся Москворечнов, пожимая другу сразу обе руки.

            Сестрин с готовностью рассмеялся: дескать, точно!

            "Ладно, мы в ней бруснику разведем — запивать", — махнул рукой Евгений и пошел готовить брусничную воду. Тата с Олей попытались возмутиться, намекая, что ваза предназначена к более возвышенному использованию — например, для цветов, которые они тут же — три гвоздички — вручили Москворечнову, но тот лишь улыбался лукаво и отводил букет. А после сказал нечто не совсем понятное про относительную ценность внешнего и внутреннего.

            "... Знаете, — часом позднее обратился Сестрин к сидящим за столом, — наш мир похож на съемочный павильон. Снимают фильм, повсюду декорации, а режиссер — за кадром..."

            Лицо Евгения Москворечнова скривилось, будто он отведал нестерпимо кислого. Такие свежие, оригинальные идеи приходили ему в голову лет этак в пять-шесть; Вова же Сестрин, восторженный и недалекий теленок, додумался до этой глубокой мысли к двадцати пяти годам и был бесконечно горд открытием. И то еще надвое сказано: сам ли? Не в европах ли лоснящихся подцепил он сию дешевку и радовался после, словно темный дикарь? Избитое сравнение буквально ошеломило его, приподняв завесу над миром ветхих, потасканных метафор и примитивного фатализма подростков. Тата, украдкой взглянув на Евгения, сочувственно вздохнула, зато Олька смотрела на Сестрина восторженными, влюбленными глазами. Ни для кого не было тайной, что дело у них шло к свадьбе.

            "Да, спецэффекты хоть куда", — кивнул Евгений для поддержания разговора. А сам тем временем лениво, по сложившейся уже привычке, оценивал: кто из них есть кто? Сестрин — типичнейший из толстокожих, и если он — пример, то для кого? Для Москворечнова? Удивительно, но это не исключено... Со стороны их тесная дружба выглядела странной и неестественной. Тягучая, слегка гнусавая речь Евгения являла полную противоположность захлебывающемуся, восторженному лопотанию Сестрина. Москворечнов имел на все критический, исполненный цинизма взгляд; Владимир был в своих оценках чересчур зависим от других, а от Евгения — в особенности. Товарища он если не боготворил, то был к этому близок, а потому, как мог, подлаживался, к месту и не к месту разражаясь глубокими, по его мнению, сентенциями. И, когда разражался, не забывал подчеркнуть, что не стремится выглядеть оригинальным, но просто добросовестно копирует учителя, по мере сил стараясь мыслить, как мыслит Москворечнов, ни в коем случае не претендуя на превосходство — и даже не мечтая о нем. Евгений, не выносивший Сестрина в больших количествах, время от времени любил погонять с ним шары в биллиардной, распить бутылочку-другую легкого вина, а на прощание озадачить назидательным монологом о звездах и судьбах, которому Сестрин, разинув рот, внимал. При новой встрече Владимир начинал беседу с того, что исправно повторял все сказанное Евгением в прошлый раз и восторгался, до чего разумно и складно звучат эти слова.

            "Где съемки, там и трюки, — заметила Тата, глядя Евгению в глаза. — Для трюков же нанимают каскадеров. Как ты думаешь, какой трюк в нашей жизни самый опасный? "

            Москворечнов сразу подумал о погибшем дяде.

            "Известно, какой", — отозвался он осторожно, прожевывая салат.

            Сестрин весело ел, исподлобья зыркая по сторонам.

            "Ну, вот, — улыбнулась Тата. — Смертельный грех — смертельный номер. Каскадер выполняет работу и сходит со сцены. Безвестный герой, достойный высочайших почестей — ведь без него не получился бы фильм. "

            Евгений задумался.

            "Здорово, — с нарочитой скукой протянул он после паузы. — Достаточно вспомнить удавившегося Иуду. Если бы он не принял участия в съемках, сюжету — крышка".

            "Я чего-то не понимаю, — бодро заметил Вова Сестрин, разливая напитки. — Вечно тебя, Татка, куда-то заносит".

            Тата не обратила внимания на его слова. Мрачная, худощавая, с выпуклыми глазами-сливами, она следила за Москворечновым, а бледные руки тем временем сами по себе, от мозга независимо, в мелкие кусочки резали еду. Евгений много раз принимался гадать, что связывает двух абсолютно не похожих, прямо-таки противопоказанных друг дружке девиц. Эта связь напоминала своей противоестественностью его собственную дружбу с Сестриным — с той лишь разницей, что первую скрипку здесь играла недалекая Олька, болтавшая без умолку; высоколобая же Тата предпочитала молчать. Правда, она за двоих пила. Ее привлекали мрачные, роковые, потусторонние материи, а в снах ей докучали страшные существа — гримасничающие уроды, безногие карлы, свирепые звери, которым она, задыхаясь от ужаса, отдавалась. Никто не знал, когда и где нашли подруги общий язык, и какие на том языке велись разговоры.

            "Если прыгать, так вместе, — проговорила Тата грудным голосом. — А что, Жека, отчего бы и не броситься? "

            Евгений долго не отвечал. Ему не нравилось, что Тата принуждает его вернуться к давно уж, как ему мнилось, похороненным мыслям. Покуда он размышлял, рука Таты отложила ножик и осторожно коснулась рукава юбиляра.

            "Вместе, прочь со сцены — чего же боле, Жека? "

            Москворечнов тяжело вздохнул и откинулся на спинку стула.

            "Мне здорово приелась эта русская хандра, — сказал он утомленно. — Как назло, английский сплин — тоже. Боюсь, что у меня не хватит...— он пощелкал пальцами. — Как бы тебе объяснить... В последний миг меня наверняка удержит мысль о полной бесполезности такого шага...и ты полетишь в неизвестное одна, а я останусь. Да и вообще — сомнительные лавры! Тебя послушать, так получится, что у нас целая страна каскадеров. Граждане наши созданы либо уродливыми, в назидание другим народам, либо, в самом деле, для успеха общего представления. Оставь дурацкие идеи! Права ты, не права, а все это — ребяческие химеры, дым..."

            "Перестаньте вы, люди, — вмешался недовольный Сестрин. В подпитии он наглел, и Евгений ненадолго выходил у него из авторитета. — Уши вянут вас слушать. Куда вам прыгать? День рождения, всем должно быть весело, а вы — будто на поминках. Дернул меня черт за язык! Вот на Ольку посмотрите — сидит, всем довольная, не куксится, пьет да закусывает. Верно, Олька? Берите пример! Мы-то хрена рогатого прыгнем! "

            Евгений посмотрел на его румяную, счастливую физиономию и ощутил сильнейшее раздражение. Пришел, привел подруг... одна — тупица, вторая — мировая скорбь с претензиями. Подарочек, ничего не скажешь. Ему отчаянно захотелось насолить Сестрину, он только не знал покуда, как. Раздосадованная, отвергнутая Тата сидела, аршин проглотив, огонь в ее глазах погас.

            "Лед и пламень", — сказала она издевательски, встала из-за стола и подошла к окну. Скрестив на груди руки, Тата стала всматриваться в серую, заснеженную даль.

            Ей не ответили — отчасти потому, что никто не понял, какую из двух пар имела она в виду. Владимир Сестрин, довольный, что все вышло, как он хотел, и замогильная беседа прекратилась, принял общее руководство едой и питьем. Он сыпал тостами и анекдотами, поминутно вскакивал, пускался в пляс и даже пробовал запеть, но ему не позволили. Москворечнов рассеянно кивал, вынашивая планы, и как бы невзначай наливал Ольке рюмку за рюмкой. Не отставал и Сестрин, так что Олька, щедро обласканная с двух сторон, вскоре перестала болтать и погрузилась в разморенное, блаженное молчание. Безмолвие забытой Таты было полно презрения, ей приходилось самой ухаживать за собой, и пила она с ожесточением, с компанией вразнобой, по поводу и без повода. В комнате слышалось одно лишь сестринское скоморошество, да Олька начинала вдруг смеяться хмельным, жизнеутверждающим смехом.

            "Мне пора", — сказала Тата, когда дело подошло к полуночи.

            "Куда ты пойдешь? — удивился Москворечнов. — Ночь на дворе. Оставайся. Места хватит всем".

            Кот, согласный с ним, приблизился к Тате и потерся о ее ногу.

            "Я возьму машину, — возразила Тата, накидывая шаль. — Не надо меня провожать, мне не десять лет. Хотя, возможно, кое-кто здесь думает иначе".

            "Татка, брось, останься! Ляжем валетами! "— взвился Сестрин. Лицо его исказилось. Помимо многого прочего, он славился тем, что умел придать этому лицу, аристократическому и в чем-то античному, совершенно свинское выражение.

            Но та уже оделась и, не глядя ни на кого, отпирала входную дверь. Евгений, захмелевший, отвесил ей в пошатывающуюся спину поклон.

            Вернувшись в гостиную, он упер руки в бока и окинул взглядом разоренный стол, сомлевшую Ольку и Владимира, с трудом державшегося на ногах. Покачался с пяток на носки, наморщивая лоб.

            "Танцы до упаду, — объявил Евгений, что-то решив. — Спровадили кладбище — и Бог с ним. Сейчас образуем круг и станем скакать, пока ноги не отвалятся".

            "Это я понимаю! "— восторженно крикнул Сестрин. Стол отодвинули, стулья оттеснили. Включили музыку на всю катушку, притушили свет. Обнявшись, трое завертелись в исступленной пляске. Топот и визг стояли такие, что справа и слева застучали в стены, и даже затрезвонили в дверь, но возмущенным соседям никто не думал открывать. Левой рукой Москворечнов обнимал за плечи Сестрина, а правой — Ольку, но уже за талию, причем рука гуляла взад-вперед, прихватывая гостью то за одно, то за другое место. Сестрин ничего не замечал и выделывал дробь. Философия вылетела из его головы, и он скакал неповрежденный, предельно всему миру ясный. Он не увидел даже, как ладонь Евгения спустилась недопустимо низко и весь юбиляр отплясывал теперь странно раскоряченным, как будто изображая самолет, ложащийся на правое крыло. Олька неожиданно оставила Сестрина, обняла Московречнова, и тот, приподняв ее за талию, закружил, воя действительно по-самолетному. Владимир отступил и начал бить в ладоши, не видя в происходящем ничего для себя невыгодного.

            "Перекур! "— скомандовал он, притомившись. Евгений послушно перенес Ольку на стул, присел рядышком и взялся за бутыль. Сестрин щелкнул зажигалкой, прикурил. Дым он выдохнул, щуря от удовольствия глаза.
            Москворечнов встретился взглядом с Олькой и подмигнул ей, кивая на Владимира. Он намекал, что пьяный товарищ смешон и нескладен, и Олька с готовностью расплывалась в улыбке.

            "Я думаю, довольно, — заявил Евгений, растягивая слова. — Предлагаю по последней — и спать. Сон наш будет глубок и безмятежен, а утро — уныло и безысходно".

            Сестрин взболтал бутылку, оценивая уровень жидкости. "Да, с утречка придется выскочить", — молвил он озабоченно. И, окончательно лишившись тормозов, приложился прямо к горлышку. Евгений мстительно усмехнулся, видя, как напиток глоток за глотком перетекает в беспечного гостя. Сестрин, допив, зашатался, с трудом доковылял до дивана и рухнул без чувств, не снимая обуви.

            "Пусть его спит, — молвил Москворечнов с обманчивой заботой. — Правильно я рассуждаю, Олька? "

            "Правильно", — пробормотала Олька, прижимаясь к Москворечнову.

            ...Сестрин проснулся от сильнейшей жажды. Он, мучаясь, приподнял веки и увидел два темных силуэта. Первый силуэт сидел на стуле, а второй — верхом на первом, лицом к лицу. Ритмично покачиваясь, сидевшие вполголоса вели проникновенную беседу.

            "Что ты знаешь, — горячо шептал силуэт, восседавший на стуле. — Порой так не хватает истинного, живого... Я лишний, лишний в этом мире, а ты одна меня сегодня поняла. Я не мечтал о лучшем подарке..."

            Второй силуэт отзывался серебристым смехом и все сильнее впечатывался в первый.

            "Это что ж такое? " — прошептал опустошенный Владимир.

            Два черных, в темноте неразличимых лица одновременно развернулись в его сторону. Качание не прекратилось, но разговор затих, и в прокуренном, пропитом воздухе гостиной повисло высокомерное ожидание.

            Сестрин сполз на пол и бессильно привалился к дивану спиной.

            "Вот оно как выходит", — прошептал он, созерцая друзей.

            Силуэт на стуле откашлялся.

            "Володя, спи спокойно, — предложил силуэт со стальными нотками в голосе. — Это лучшее, что ты можешь придумать".

            Но убитый, обманутый Владимир не стал его слушать и выпрямился во весь рост.

            "Страдалец, значит? — проскрежетал он горько и заметался по темной комнате. — Лишний, получается тебя, человек? Думаешь, тебе все позволено? "

            Москворечнов со вздохом снял Ольку с колен. "Что, к барьеру? "— осведомился он бесстрастно.

            Сестрин в ярости схватил со стола какую-то посудину и шваркнул об пол. Грохот разбитого стекла расколол тишину и мгновенно стих.

            "Я вам докажу, — Сестрин истерично, с дрожью засмеялся. — Избранный, непонятый..."

            Он взялся за ручку балконной двери.

            "И что ты собираешься делать? " — с жалостью спросил Евгений.

            "Трюк тебе, гаду, состряпаю, — ответил Владимир, клацая зубами. — Смертельный номер. Из жизни каскадеров".

            Москворечнов встал со стула, но Сестрин был уже на балконе. Олька взвизгнула.

            "Убьешься, кретин! "— выкрикнул Евгений. Сестрин осклабился и перекинул ногу через перила. Он оседлал обледенелую перекладину и с ненавистью глядел в квартиру, где зрел переполох. Полуголый Москворечнов, укоризненно качая головой, ступил на порог.

            "Руку давай", — приказал он внушительно и протянул ладонь. Сестрин отшатнулся — слишком резко. Он сразу перевернулся, успев зацепиться в падении за прутья, но пальцы соскользнули, и Владимир, сорвавшись, без единого звука полетел вниз, в черную зимнюю бездну.

            ...В чем был, Евгений выбежал на улицу и, не чувствуя стужи, остановился перед распростертой на асфальте фигурой. Сверху неслись дикие вопли: голосила Олька. В соседних квартирах зажглись огни, из окон стали выглядывать обеспокоенные, недовольные лица.

            Потом кто-то взял Евгения за руку и отвел домой, затем приехала милиция.

            История попала в газеты, не наделав, однако, большого шума по причине обыденности. В городской газете, в сводке криминальных новостей — малой энциклопедии русской жизни — напечатали короткое сообщение о трагедии, разыгравшейся после совместного распития спиртных напитков. За неимением более интересных новостей заметку перепечатали бульварные еженедельники, в одном из которых поместили даже фотографию: страшные, специально нанятые позировать хари участвуют в чудовищной оргии. Татуированные торсы, бритые черепа, золотые цепи, батарея пустых поллитровок. Ни к селу, ни к городу — нож, занесенный над смертельно перепуганной девицей. На какое-то время этот странный репортаж развлек Евгения. Он вырезал фотографию и приколол ее в прихожей с тем, чтобы всяк вошедший мог сопоставить заведенные Евгением порядки с журнально-газетной версией.

            Москворечнов, к собственным удивлению и неудовольствию, почти не сожалел о Сестрине. Бродил по гостиной, пожимая плечами в тщетных поисках хотя бы капли раскаяния. Православная церковь отнеслась к происшествию снисходительно, посчитав его несчастным случаем, а потому Владимир был по всем правилам отпет и похоронен в соответствии с традицией. Олька — и этого следовало ожидать — горевала недолго, у нее уж сидел на крючке плечистый, молодцеватый курсант. Ее дальнейшей судьбой Евгений не интересовался. Пресыщенный всеми и всем, со скуки он как-то однажды навел справки о Тате, узнал, что она связалась вроде как с теософскими кругами и полностью отошла от того, что принято именовать нормальной жизнью. У Евгения испортилось настроение, ему почудилось, что он, возьмись за дело всерьез, был способен куда более грамотно преподнести ей основы мистического мироощущения. После долгих колебаний он отважился просить о встрече. Тата отвечала ему равнодушно, точно парила мысленно где-то очень далеко, но свидание все же назначила. Евгений вышел из дома, чувствуя себя отвратительно. Чем бы Тата ни увлеклась, увлечение выглядело серьезным, а он, лишенный живого интереса к чему бы то ни было, втайне завидовал серьезным увлечениям, хотя и презирал их на публике, вслух.

            Они встретились у нее на квартире, и Москворечнов моментально подметил перемены, произошедшие как в доме, так и в хозяйке. Повсюду царила чужая, холодная упорядоченность. На стенах висели странные, непонятные картины; у иконы, закопченной дочерна, горела маленькая свечка. Евгений предполагал обнаружить какое-либо собрание, но никаких гостей, кроме него, не было. Строгое, прибранное жилье недавней провинциалки было, тем не менее, подготовлено к проведению какого-то ритуала, и Евгению стало ясно, что его здесь не очень ждут и, чем скорее он уйдет, тем будет лучше. Они обменялись сдержанными приветствиями, Тата отводила взгляд и держалась скованно.

            "Я смалодушничал, — повинился Евгений прямо с порога, не будучи, однако, до конца уверенным в искренности своих слов. — Я много рассуждал, а дело было лишь в недостаточной воле. Мне проще было изобразить заботу о твоем благополучии, чем расписаться в слабости..."

            Тата улыбнулась краешками губ — нервно и нетерпеливо. Она провела его в кухню.

            Минут пятнадцать они говорили о всякой чепухе.

            "Что такое воля? — наконец спросила Тата, обратив черносливы-зрачки к потолку и внимательно там что-то высматривая. — Сила воли — не в том, чтобы сделать что-то, чего делать не хочется. Если так, то получится шиворот-навыворот. Воля — самоутверждающееся желание. Сила воли в том, чтобы сделать именно то, без чего не жить, а не наоборот. А у нас получается, что чем крепче наступишь себе на горло, тем более волевой ты человек. Это неправильно. Все равно, что говорить, будто силы воли нет у наркоманов — у них-то воля как раз самая сильная. Впрочем, это неважно".

            "Что же важно? "— спросил Евгений безо всякой надежды.

            "Для меня? — Тата задумалась. — Я не знаю, зачем бы вдруг стала тебе рассказывать. Поверь — с недавних пор я занята совсем другим. Я и вправду была невозможно глупой, спасибо за урок. Бог знает, чем бы все кончилось, не щелкни ты меня по носу".

            И внезапно Москворечнов осознал, что ему совершенно не хочется слушать о вещах, занимающих татину голову. Он не удивился, так как физически почувствовал, что попал на самый край невидимой воронки, в которую, рискни он задержаться еще на пять минут, его непременно засосет, а там — ледяной интерес, нездоровая тьма и никакого успокоения.

            "Ты правильно думаешь, — молвила Тата, наклоняя голову. — Ступай и больше не приходи".

            Евгений не удивился и тому, что она прочитала его мысли. Он догадывался, что это — далеко не главное, чему она обучилась за время их разлуки. Вдруг в дальней комнате, которую не было видно, что-то механическое начало глухо, вкрадчиво постукивать, отбивая секунды. Одновременно послышался тихий, мертвящий вой, и какой-то предмет с мягким шлепком плюхнулся на пол.

            Тата обернулась и крепко сжала губы. Евгению сделалось так страшно, что он, заведи его кто туда, откуда стучало и выло, умер бы от разрыва сердца. Меньше всего на свете ему хотелось выяснить, что это было такое.

            Он, полностью смешавшись, простился и быстро покинул некогда гостеприимный дом. Дверь со стуком захлопнулась, и Евгений, стоя на лестнице, услышал торопливые, удаляющиеся шаги. В каждом их отзвуке угадывалось облегчение, смешанное с одержимостью.

            Больше он Тату не видел, и встречи не искал.

            Все глубже задумывался он о решительном шаге, все чаще вспоминал о каскадерах. Он уж не помнил о своем первоначальном несогласии с этим сравнением. Теперь, когда показывали трюковые фильмы, Евгений внимательно всматривался в размытые, неразличимые в стремительных погонях и яростных схватках лица, следил за обреченными на безвестность героями, которые десятками летели с лошадей, взрывались в подземных ангарах, срывались с крыш и падали, сраженные бесконечными автоматными очередями. Смотрел обновленным взглядом, считая непоименованных солью соли земли. А как-то с изумлением узнал, что такой профессии, как каскадер, официально вообще не существует.

            "Вычеркнуты, — думал он в недоумении. — Всеми забыты, никем не прославлены, и похоронены под забором, на отшибе".

            Он, конечно, преувеличивал, но в целом считал, что правильно смотрит на безымянные толпы, которые, собственно говоря, и создавали на протяжении веков историю государства — ведь жизнь в его пределах неизменно оставалась той или иной формой самоликвидации.

            Сам того не замечая, он постепенно опускался. Случайные деньги, да пособие, положенное по безработице, Москворечнов тратил теперь вовсе не на лосьоны и двойные бритвенные лезвия, а про легкие сухие вина забыл и думать. Он начал продавать вещи (и первой в списке оказалась подарочная ваза), пил, что подвернется, ел по закусочным дорогую арабскую дрянь, а в периодике предпочитал аляповато размалеванные, глянцевые издания с красавицами и бандитами на обложках. В одно несчастливое утро Евгения осенило: на Кавказ! Что может быть ближе для русского сердца? Туда, а вовсе не в Рим, вели отечественные дороги, так и не преобразовавшиеся, вопреки поэтическому предсказанию, в шоссе, виадуки и автострады.

            Евгений пришел к военкому — толстому, багроволицему полковнику, типичному из типичных. Непривычно волнуясь, изложил свою просьбу, подал военный билет.

            Военком ответил жестко, недовольно. "На хрен ты там нужен? — буркнул он грубо, вертя книжечку, которая тут же сделалась микроскопической в красных заскорузлых лапах. — Приключений захотелось? "

            Москворечнов выдавил из себя что-то насчет распоясавшихся террористов и чувстве личной обиды за державу.

            "Шагай домой, — полковник рассердился. — Там и без тебя довольно горя. Что ты умеешь, орел? "

            И он швырнул билет на стол, показывая, что разговор исчерпан. Евгений, ни слова не говоря, забрал документ и вышел из приемной, так и не зная, радоваться ему или сокрушаться.

            "Не видать мне гордого Терека", — бормотал он под нос, вышагивая по тротуару. Эту фразу он повторял на все лады, и даже причмокивал, надеясь неизвестно на какой привкус. Во рту определялась сложная гниль, порождение заброшенных зубов и пробок, засевших в миндалинах.

            ...Пришел домой, присел, не находя себе занятия. Полистал дядину Библию. Загадочный Павел пугал, вопрошая: знаете ли, что вы — не свои? Вообще уже. Даже и не свои. Евгений отложил книгу, подманил кота.

            Кот явился сразу, по первому зову, словно того и ждал. Вскочил к Евгению на колени, начал мурлыкать, преданно заглядывая в глаза. Он ждал подношений — мяса, рыбы, каши на худой конец.

            Евгений тоже замурлыкал — рассеянно, монотонно. "Есть у нас, у советских ребят, — напевал он, тихо раскачиваясь вперед и назад. — Нетерпенье особого рода".

            Потом он начал думать о воле и о силе.

            "Воля в том, чтоб делать то, что хочется, — вспоминал он Тату. — Воля — жить, и воля — утонуть. Интересно: воля — чья она? Наверно, тоже не моя, раз я не свой".

            Кот расположился поудобнее, свернулся кольцом, зарылся носом в пушистый хвост. Погода портилась.

            Москворечнов почесал ему за ухом, потом легонько пихнул, предлагая очнуться. "Что же, братец, — молвил он задумчиво. — Давай, просыпайся. Пора нам приступать к продолжительным, задушевным беседам".

 

Декабрь 1999