Альманах "Присутствие"
 Альманах акбар!
#  1-10  
от 22.09.1997        до 22.03.2000

 

 

 

            Алексей Смирнов

         ПУСТЬ  БУДУТ  УЗОРЫ

 

 

 

1            

 

            Узоры преследовали его всю жизнь. Не больше, чем кого-нибудь другого — просто он обращал внимание. Есть такая штука: избирательное внимание, когда во всëм усматривается и отовсюду слышится лишь то, что въелось в память, сделалось второй натурой. Так, зачастую врач, ловя обрывки чужих разговоров, к своей досаде постоянно слышит про анализы, лекарства и здоровье вообще. Так пользователь ПК, одуревший от "сетки", воспринимает фразы, в которых поминаются провайдеры, эксплореры и материнские платы.
            На самом деле только самые первые — и никакие последующие — узоры были достойны припоминания — те, что на обоях в детской слагались в нехитрый рисунок. Обыкновенные цветочки со звëздочками, фон — так себе, что-то желтовато-бежевое, качество в целом — ниже среднего. Четырëхлетний Глеб лежал на диване, повернувшись на правый бок, и немигающими глазами смотрел на эти обои. Ему совершенно не хотелось спать, но мнение Глеба насчет тихого часа мало кого волновало. После обеда детям положен дневной сон.
            Глеб слюнил палец и принимался сперва потихоньку, потом — все яростнее тереть дешëвую бумагу. Мокрое пятнышко постепенно превращалось в уродливое бельмо, покрытое мелкими катышами. Он и сам не мог сказать, чего хотел добиться — возможно, стремился протереть стенку насквозь и, понимая, что все равно не справится с такой непосильной задачей, желал проверить, насколько всë-таки его хватит. Глеб добирался до сырого холодного камня, осторожно скоблил его коротко остриженным ногтем и признавал свое поражение.
            Почему-то его занятие буквально выводило взрослых из себя. Ему многое прощали, от него многое терпели, но мириться с надругательством над обоями не мог никто из домашних. Его бранили, наказывали, лишали то одного, то другого, а с наступлением тихого часа история повторялась вновь. Со временем Глеб начал думать, что в мире не существует проступка более тяжкого, чем изготовление из обоев мокрой промокашки. Родители, таким образом, вполне успешно справились с нелегкой задачей: понятие греха было усвоено, грех был конкретный и понятный, а потому вся дальнейшая жизнь омрачалась тенью этого непростительного деяния. Однажды пригласили Деда Мороза; Глеб укрылся за шкафом и не вышел оттуда, покуда церемония не закончилась. Дед Мороз со строгим лицом дежурного педиатра сыграл на гармошке, не без помощи Снегурочки спел про ëлку, поставил возле шкафа игрушечный грузовик и ушел на кухню принять заслуженное подношение. Новый Год, если разобраться, — праздник для взрослых, повод порадоваться, что очередные триста шестьдесят пять дней чернухи и мерзости остались позади. Детский праздник — день рождения, поскольку только дети могут радоваться своему появлению на свет.
            "Чего ты испугался? — спросили у Глеба позднее, когда дверь за гостями захлопнулась. — Это же Дед Мороз! Честное слово — нам даже неудобно перед ним. Он, должно быть, обиделся". " Вот и Дед Мороз обиделся", — безнадëжно подумал Глеб и пожал плечами. К грузовику он не притронулся. Годы спустя он признался, что тогда его охватил необоримый страх: что, если Дед Мороз спросит его про обои? В смысле — зачем он их рвал?
            В общем, Дед Мороз, оказалось, явился к нему с Черного Полюса — так в подобных случаях выражаются дипломированные психологи.

 

2            

 

            ... Диван был старый, тот самый; узор — другой. Света настенного светильника хватало, чтобы ясно видеть две фигуры, отражëнные в зеркале на потолке. Зеркало было обычное, овальное, не для потолков предназначенное, но Диана уперлась рогом, и Глеб испортил потолок — вполголоса ругаясь, он приколотил зеркало, куда велели, а извëстка, пока он трудился, сыпалась в глаза и собиралась мутной взвесью в капельках пота. Телесный узор, образованный Дианой и им самим, не радовал Глеба. Слава Богу, Диана лежала отвернувшись, и то ли думала о чëм-то (скорее всего, ни о чëм), то ли успела заснуть. Иначе ему пришлось бы поддерживать тошнотворный разговор, обсуждая изгибы и извивы. Глеб, расслабленный, лежал на спине, курил и в мыслях говорил себе, что прекрасному лучше всего оставаться на некотором расстоянии от созерцателя.
            — Прикури мне сигаретку, — пробормотала неподвижная Диана.
            Не спится, чтоб ей пусто было. Глеб тяжело вздохнул, потянулся за пачкой. Тут ни с того, ни с сего залаял Джим: видно, прошëл за окном подгулявший полуночник.
            — Молчать! — прикрикнул на него Глеб с неподдельным раздражением. Одно к одному — и тебе любовь-морковь, и тебе пес дурной заливается, когда не просят. Щëлкнул зажигалкой, с отвращением вдохнул болгарский дымок.
            — Что-то не так? — Диана задала вопрос с напускным равнодушием. Она приподнялась на локте, приняла сигарету и взглянула на Глеба, слегка нахмурив брови.
            — Все путëм, — соврал Глеб. — Подожди, я сейчас. Он спрыгнул с дивана, набросил халат и вышел в прихожую, не успев еще решить, куда пойдëт — в сортир или на кухню за водой. Мелочь продолжала докучать: столкнулся с матерью, которой тоже приспичило выйти именно сейчас — не иначе, караулила за дверью, дожидалась.
            — Опять еë притащил, — беззвучно зашипела мать, и Глеб избрал сортир.
            Внутри, сидя на стульчаке, он что было сил хватил себя кулаком по колену. Нельзя. Это великий грех — такое отношение к людям. А ты — сволочь. Нет в тебе любви — делай вид, что есть. Никто не виноват в твоем уродстве. Всë на свете наполнено, пропитано Богом, и если ты не в состоянии этого ощутить, то не мешай другим жить и радоваться жизни. А ты против этой жизни брызжешь желчью, и Небеса, настанет час, с тобой разберутся. Не умножай же зла, держи в себе свой перебродивший яд.
            — Вконец рехнулся, — бубнила мать из-за стены. — Связался с шалавой. За что мне это, Господи, на старости лет?
            Трудное дело — удерживать яд, Глеба захлестнула горячая волна, и он привстал. Каким-то чудом сдержался, сел обратно и вызвал из памяти образ почти сорокалетней давности. Спору нет, в те времена он совсем по-другому относился к родителям. Светлого было много, даже с избытком; раскаяние не заставило себя ждать. Всë же не так! Он же знает, что дела обстоят иначе, что они видятся ему в черном свете — в действительности все без исключения добры и прекрасны, и не желают ему ничего, кроме блага. Его проблема — слепота, причем слепота некогда зрячего человека — самая ужасная ее разновидность. Насколько проще жить слепому от рождения, не знающему света, не понимающему цветов. Ведь он понимает умом, что мать та же самая, что в годы детства; ему ли не знать, сколь редкой красотой прекрасна Диана, и уж коль скоро она не в силах говорить ни о чем, кроме секса, то это нормально, в конце концов! это естественное поведение здорового человека, лишëнного комплексов. Что он, если разобраться, может подобным разговорам противопоставить? Всë тот же бесконечный яд?
            — Ты там заснул?
            — Оставь меня в покое! — гаркнул Глеб и услышал, как мать зашаркала к себе. Ему захотелось напиться, но он не умел напиваться и делал это за всю свою жизнь не более двух-трëх раз. Ну, тогда помереть. Вот было бы классно. Испустив очередной тяжëлый вздох, Глеб встал, спустил воду и с обречëнным видом вышел. Он твëрдо решил осадить Диану, если ей вздумается потребовать от него повтора. Без обиняков, по-мужски — сказано же кем-то, что трус не тот, кто боится оплошать перед женщиной, а тот, кто не способен ей сказать: "Знаешь, милая, достаточно".
            — Убери отсюда одеяло, защечных дел мастер, — сказала Диана. — И без него тепло.
            Она лежала с широко раскрытыми глазами, устремляя взгляд в потолок и призывая стекло в свидетели.

 

3            

 

            Он заснул вслед за ней, и последней мыслью перед сном было предвкушение нового дня, тоскливое предчувствие дальнейшей жизни и дальнейших действий. Он больше всего на свете любил ночь, в особенности — время от двух до четырëх часов, когда, проснувшись по какой-нибудь сатанинской причине, смотришь на часы и с облегчением видишь, что до рассвета ещë далеко.
            Во сне он долго разъезжал по смутно знакомым холмам, и разные места, в которых ему случилось побывать давным-давно, располагались рядом, тогда как в реальности их разделяли сотни и тысячи километров. Покуда он странствовал, ему не встретилась ни одна живая душа, ибо вряд ли возможно назвать живыми душами людские стада, одновременно и близкие, и далëкие, окружавшие его со всех сторон. Ни одно лицо не выделялось в пестрой толпе, и Глеб катил совершенно один, в одиноком полуигрушечном вагончике, под горку и с горки. Однако стоило ему сойти на какой-то лужайке, как появился человек: невысокого роста, с неопределëнным морщинистым личиком, в заношенном полушубке и сдвинутом набекрень картузе. Человек сидел на пеньке и покуривал трубку. Было в нем что-то от местечкового еврея, от хасида, что-то вечное, неискоренимое.
            — Подбери камень, — сказал юродивый.
            Глеб не помнил, что ответил — вероятно, задал уточняющий вопрос. Во всяком случае, такое допущение казалось не хуже какого-либо другого, потому что незнакомец зачем-то произнëс: "А ничего", и в следующий момент Глебу стал сниться уже совсем другой сон, ничем не запомнившийся.
            Пробуждение состоялось точно по часам: в голову Глеба с течением лет незаметно встроился таймер, и он просыпался за полминуты до звонка будильника. В этот день ему, однако, никуда не нужно было идти; Глеб, уверенный, что Диана, узнай она о таком обстоятельстве, и шага за порог не сделает, наврал ей ещë накануне. Лежа смирно, он дождался звонка и незамедлительно стал еë будить. Сонная Диана не сразу разобралась, в чëм дело, и Глеб, еле сдерживаясь, всячески торопил и подгонял. Наконец до неë дошло; Диана встала и начала приводить себя в порядок — кошмарно медленно. Глеб положил себе пальцы на запястье: пульс не частил, но бился напряженно, с несвойственной ему силой.
            — Я тебе нравлюсь? — стоя в одних туфлях, Диана закусила губу и повернулась на каблуках.
            — Да, — ответил Глеб, и ответ был честным.
            — М-м-м... — Диана приблизилась и опустилась перед ним на корточки.
            Он понял, что если не сможет с собой совладать, то день полетит к чертям свинячьим, и отпрянул.
            — Клянусь, мне некогда, — вымолвил он умоляюще. — В следующий раз. Оденься, не дразни меня.
            — Следующего! Раза! Может! И! Не! Быть! — пропела Диана, распрямилась и пустилась вприпрыжку по комнате, включив на бегу музыку. Глеб уныло следил за еë перемещениями, через силу выдавливая восхищенную улыбку. Животное желание быстро угасло, и он хотел одного — чтобы подруга поскорее убралась из квартиры ко всем чертям. Ему хотелось побыть в одиночестве, а с матерью и отцом он как-нибудь справится. Может быть, даже заставит их вывести погулять надоеду Джима, который был замечательным псом, но его замечательность Глеб в настоящий момент тоже понимал не сердцем, а умом.
            — Бог с тобой, — внезапно решила Диана. Ей понадобились какие-то полминуты, чтобы одеться, еще три-четыре ушли на скоростной грим. Она подцепила сумочку и застыла на пороге, молча рассматривая Глеба. Он вскочил и с досадой отметил, что сделал это слишком резво; провести Диану было невозможно, и прощальный поцелуй не состоялся. Глеб отворил дверь, осторожно выглянул в коридор — никого. Нетерпеливо махнул Диане рукой: дескать, путь свободен. Та быстро вышла; Глеб отомкнул замки, снял цепочку. Лязгнуло железо, и Диана перешла на лестничную площадку. Ни слова не говоря, она стала спускаться по лестнице.
            — Погоди, — позвал Глеб шëпотом, но она не обернулась. "Никуда не денется", — подумал Глеб, мгновенно оценив сложившуюся обстановку. Он вернулся в комнату, запрокинул голову — с потолка, подобно летучей мыши, смотрело на него печальное, утомленное лицо.
            ... Квартира ожила: снова послышалось шарканье матери, закашлялся отец. Из кухни донеслось позвякиванье кастрюль, зашумела вода. Кашель приблизился, дверь в комнату Глеба распахнулась. Нарисовался батя — в спортивных штанах и в майке. Голова его мелко тряслась, губы были плотно сжаты.
            — Вот что, парень, — начал он без предисловий. — Ты это брось. Ты мать в могилу сведëшь.
            — Мне тридцать восемь лет, папаня, — скучным голосом сообщил Глеб.
            — Ты язык-то попридержи, — повысил голос папаня, и было ясно, что ещë чуть-чуть — и он начнет бить и крушить всë подряд. Очки сползли на кончик носа, на лысом черепе удобно устроился солнечный зайчик, на короткое время прорвавшийся сквозь тучи за окном. — Знаешь, что мне про неë говорили?
            Глеб закатил глаза. Он понял, что договориться не удастся, и Джима выводить ему. Вот и замечательно, этим и займëмся. Он начал искать поводок, стараясь не слышать отцовские разглагольствования. Тот прекрасно знал, что лупит горохом о стенку, но остановиться не мог и продолжал выполнять родительский долг, постепенно приближаясь к визгу.
            — Мудрый ты, папуля, — улыбнулся Глеб. – Одна беда: у тебя, сдается мне, стоял всего однажды в жизни – в тот недобрый час, когда ты делал меня. И что ты можешь знать?
            Отец запнулся и притих. Глеб, продолжая улыбаться, прицепил Джима и вышел из квартиры. То, что будет твориться за спиной, его не тревожило. Джим, плохо разбиравшийся в тонкостях людских отношений, восторженно натянул поводок. Язык у него вывалился, дыхание участилось. Вся собачья судьба, казалось, зависела от того, насколько скоро он окажется возле дерева и задерет на него лапу.
            "Хорошо бы, тебя не было, — подумал Глеб. – Или нет: пусть ты будешь, но где-то в отдалении, в полном здравии и порядке. Чтоб я это знал. А сам бы сидел себе на скамеечке и ни о чëм не думал. И был бы абсолютно спокоен – как скала".
            Он отстегнул поводок, и пëс мгновенно умчался куда-то за помойку. Это совпадало с желаниями Глеба; хозяин сел, как и мечтал, на скамейку, достал папиросы и спички. Сентябрьское утро, тëплое и пасмурное, лениво просыпалось, готовясь перелиться в день.
            Глеба обожгло: едва он занëс спичку над коробком, как вкрадчивый ночной голос напомнил ему, что он должен поднять камень. Камень же валялся рядом, под ногами – размером с детский кулачок, ничем не примечательный. Первой мыслью Глеба было его наподдать, но Глеб сидел, и потому полноценный пинок исключался. Собственно говоря, почему бы и не поднять? Ещë одно бессмысленное действие, каких миллион. Он подался вперëд, протянул руку, и камень лëг в ладонь. Справа зазвякало стекло; Глеб повернул голову и увидел, что рядом, на скамеечку, присаживается похмельный пенëк из недавнего сна. Нелепое создание уселось, в ногах у него, внутри целлофанового мешка, раскатились пустые пивные бутылки.
            — Вот ты и нашëл философский камень, — заметил мужичонка, глядя прямо перед собой. — Что ж, с почином. Поздравляю, если не будет возражений.
            Глеб понимал, что отвечать незнакомцу – полнейшая глупость, но как-то всë оно вязалось друг с другом – сон, камень, скамейка, Джим.
            — Чего вы плетëте? – спросил он грубо. – Шли, небось, по своим делам – вот и идите.
            Бродяга надсадно закашлялся, харкнул навозной слюной.
            — Козлы всякие, — сказал он про что-то свое миролюбиво. — Ведь сами орали и орут: искать, искать! И не ищут. Че угодно делают, только не это.
            Глеб решил не отвечать. Минут на пять его хватит, а после он встанет и уйдет сам.
            — Книжек понаписали, трактатов, — сетовал прилипала. Глебу показалось, что слово "трактат" не должно содержаться в словарном запасе собирателя стеклотары. Значит, собиратель сумасшедший, из падших гуманитариев. То, что говорил мужичонка далее, укрепило Глеба в этом предположении.
            — В ретортах — сера и ртуть, на столах — чертежи с пентаграммами. Адам Кадмон, да Тетраграмматон, ети их душу. А то еще расплодились мастера копаться в подсознании — дескать, камень — это метафора, иносказание. Дескать, суть — в обнаружении краеугольного камня внутри себя, химический брак разноначал. Дело-то в другом! Все же просто, как помидор.
            — Ну, довольно, — перебил его Глеб, вставая. — Видно, нечем психов кормить, вот тебя и выпустили.
            — Обои были дрянь, — не отставал вольноотпущенный псих. — Я бы на твоем месте их не слюнями растирал, а просто содрал бы совсем — и вся любовь.
            Огорошенный Глеб сел обратно, разжал кулак и тупо уставился на камень.
            — Я что хочу сказать, — мужичонка состроил гримасу, которая должна была, по его разумению, отражать мудрость, обретенную в тяжких муках и долгих скитаниях. — Некоторые вещи надо понимать буквально, как сказано. Поставлена задача: искать, значит, надо выйти на дорогу и примитивно, без задвигов и загибов, искать — как грибы. Или как детишки ищут желуди. Или как иголку в стогу сена. Я имею в виду: встань и иди. Только слишком это по-простецки, без подковырок, многим не нравится. Горд человек, любит ходить путями нехожеными.
            Философ тяжело вздохнул, пошарил под ногами, осторожно поднял мешок.
            — Стойте, стойте, — Глеб снова перешел на "вы". — Как вы узнали про обои? Кто вы такой?
            Тот поднес к губам палец и с пошлой, манерной значительностью покачал головой. Глеб почувствовал себя героем скверного романа в стиле "фэнтези".
            — В таком случае мне ваш камень не нужен, — сообщил он неуверенно. — Откуда мне знать? Вы, вон, мысли читаете. Может, и камень какой заговоренный, заряженный...
            Бродяга поднялся со скамейки, огляделся и вместо ответа указал на стройный тополь с листвой, утомленной стареющей, пыльной зеленью.
            
            — Красиво, правда? — спросил он у Глеба. — Чудо, а не дерево. Картинка. Поразмысли-ка над ней чуток. Сказав эти слова, мужичок отвернулся, поправил картуз и медленно побрел в волшебный край торговых павильонов.

 

4            

 

            Опустив камень в карман куртки, Глеб стал звать пса: "Джим! Джим! " Сосредоточенный Джим вылетел из зарослей акации и галопом понесся не к Глебу, а совсем в другую сторону. Разогнав безмозглую голубиную стаю, он притормозил, вывалил язык и поглядел на хозяина в ожидании оценки своих действий.
            — Я тебе! — Глеб сказал это негромко, будто и не Джиму вовсе, будто следовал дурацкому, бессмысленному ритуалу — так оно, впрочем, и было. Предоставив пса самому себе, он перенес свое внимание на тополь. Тополь был и вправду замечательный: высокий, в расцвете сил, готовый к продолжительному безоблачному существованию. А невдалеке от него наблюдался еще один — посолиднее, поверженный на землю недавней грозой. Глеб обернулся, посмотрел, прищурясь, на свои окна, затем — снова на тополь, прикидывая расстояние. Да, все сходится: совершенное творение являлось источником опасности. Гроза была нешуточная, случись еще одна такая — и чудо природы врежется верхушкой точно в кухонное окно. Очередное подтверждение мысли, что сколько бы не было прекрасно прекрасное, разумнее созерцать его издалека. Пламя костра завораживает, но слишком близко подходить не стоит, и так — везде, во всем. Неплохо бы выйти вообще в какое-нибудь иное измерение и любоваться делами Божественных рук с безопасной дистанции, отстраненно и безучастно. В конце концов, любому может надоесть обжигаться. Жизнь как таковая — соблазнительный негаснущий огонь, и жадные до острых ощущений мотыльки летят, летят на свет…
            У подножия тополя кто-то вырыл маленькую ямку — может быть, собака зарывала кость, может быть — ребятня играла в пиратов-разбойников и сооружала тайник. Глеб внезапно понял, что ему отчаянно хочется вложить камень в это углубление. "Башню свезло", — подумал он по этому поводу, вынул камень из кармана и положил в ямку. "Очень мудрый поступок. Пусть он тут и останется, и выкинем из головы сумасбродные россказни многоученого бомжа". Глеб отступил на пару шагов, в последний раз окинул взглядом дерево и пошел разыскивать Джима. Ловля пса заняла не менее пяти минут; когда Джим был пристегнут, Глеб поволок его домой, а пес сопротивлялся, как мог: упирался лапами в землю, пропахивая в ней жалкие бороздки, кусал поводок, наскакивал на хозяина, но его протесты были напрасны: нечего, нечего! Уже поднявшись на крыльцо, Глеб не удержался и опять поглядел на опасно-прекрасный тополь: на месте дерева образовался узор.
            Не спуская с него глаз, Глеб нагнулся, нащупал застежку и отстегнул Джима. Тот возликовал и мигом унесся обратно, к одному ему известным сокровищам. Глеб медленно выпрямился и осторожно пошел к тому, что увидел.
            Тополь остался тополем, но сделался как бы нарисованным на бумаге: будто некий коровий язык, истершийся в присказках, начисто слизнул третье измерение. И только теперь стало ясно, насколько лишним было это добавочное измерение, до какой степени надежно скрывало оно чудесную сущность растения. Это было дерево в себе, увиденное и воспроизведенное гениальным живописцем. Так мастера иконописи отслеживают лик за ликом бесконечно многообразную явленность одного-единственного святого — каждый переносит на доску что-то свое, лишь ему одному в достаточной полноте открывшееся. Сутью тополя оказался узор, в точности повторявший переплетения ветвей, мешанину листвы и даже солнечные блики, невозможные в пасмурный день. Глеб попытался обойти вокруг дерева в надежде уловить малейшие признаки материальности, раскрыть оптический обман, но всякий раз ствол являлся ему плоским. Это было изображение в чистом виде, лишенное даже микроскопических утолщений, которые неизбежны при рисовании реальными, на веществах основанными красками. В кроне дерева, несмотря на легкий ветер, прекратилось всякое движение, и шелеста листьев не было слышно. Исчезла и тень, хотя прозрачным растительный узор не стал. Особенно странной предстала ямка с мирно лежащим в ней камнем: она, окруженная бесплотными корнями, ничуть не изменилась, сохраняя глубину и ширину. И было понятно, что в нынешнем состоянии тополь уже не представляет никакой угрозы кухонному окну. Глеб протянул руку, коснулся ствола: кора как кора, слегка шершавая на ощупь, в мелких бугорках и выступах. Проведя ладонью вверх, он наткнулся на совершенно обычные сучки, при рассмотрении выглядевшие неровными пятнами. Впрочем, он ошибался: при внимательном анализе ощущений обнаруживалась некая незримая преграда, тончайший слой чего-то постороннего, расположившийся между рукой и объектом. Короче говоря, дерево никуда не делось, оно осталось прежним, но только приобрело новое качество в отношении восприятия Глеба. Оно жило само по себе, он — сам по себе.
            В этой картине присутствовало нечто сомнительное, и в то же время Глеб ощущал облегчение, совесть его пребывала непотревоженной: ведь тополю ничего не сделалось, он ни капельки не пострадал, а просто приобрел желательные Глебу свойства. Он нагнулся, вынул камень из ямки и принялся ждать — что-то будет дальше? Перемен, однако, не произошло, нарисованный тополь оставался нарисованным. Отныне им можно было спокойно любоваться, не чувствуя при этом никакой ответственности за предмет восхищения. Близкий объект уподобился далеким звездам, при виде которых сердце наполняется печальным восторгом и чье влияние на земного наблюдателя практически не ощутимо, хотя и существует, если верить утверждениям некоторых ученых мужей.
            Глеба охватило ликование, он подбросил камень на ладони, и тут же его пронзила мысль: что, если камень окажет на него такое же воздействие? Он, сколько мог, осмотрел себя с головы до пят, похлопал по плечам, бокам, бедрам — похоже, все на месте. Наверно, решил Глеб, обладатель камня не подвержен метаморфозам, имея в то же время власть преобразовывать мир — одновременно великолепный и опасный — в совершенное произведение искусства, в магический неподвижный узор, несущий радость в чистом виде, без примеси страха, без тени сожалений по поводу его несовершенства. Недолго думая, он быстрыми шагами приблизился к следующему дереву, на сей раз разлапистой лиственнице, положил камень в основании ствола и замер в ожидании. Он полагал, что изменения наступят постепенно, но они произошли в мгновение ока, всего лишь десяток-другой секунд спустя. Глеб принялся самозабвенно кружить по скверу, помещая находку то в одно, то в другое место, и все деревья по пути его следования застывали миражами, попутно раскрывая свою внутреннюю, до сих пор недоступную восприятию прелесть. На десятом или одиннадцатом дереве Глеб остановился, как вкопанный: он напрочь позабыл, что помимо него вокруг могут находиться и другие люди — неизвестно, как отнесутся посторонние к его необычному занятию. Очень скоро выяснилось, что никак: редкие прохожие равнодушно проходили мимо, не замечая вокруг себя ничего удивительного.
            "Как странно, — подумал Глеб. — Одно из двух: либо они окончательно разучились воспринимать что-либо, кроме самих себя, либо все происходит лишь в моем воображении. В последнем случае получается, что меня одолевают иллюзии, и никакой остановки нет. Тополь рано или поздно рухнет, а затейливый узор обернется фикцией, самообманом".
            Но в этот момент к нему подбежал, виляя хвостом, Джим, и Глеб схватил его за ошейник.
            — Постой спокойно, дружище, — сказал Глеб и задумчиво повертел камень в пальцах, прикидывая, куда бы его приладить. Был бы намордник — дело решилось бы просто: положил бы, как в мешочек, однако Джим по праву слыл исключительно мирным, приветливым псом, и намордника ему не покупали. Подсунуть под ошейник? Выскользнет, как пить дать. Или нет? Попробовать, во всяком случае, стоило. Он оттянул ремешок, сколько мог, и прочно утвердил камень на собачьем загривке.

 

5            

 

            — Мама, мама, смотри — собачкин памятник!
            Крохе лет пяти стоило немалых трудов притормозить мамашу, дебелый сонный инкубатор о двух ногах. Та, наконец, остановилась и внимательно всмотрелась в предмет, на который возбужденно указывала дочка. На белом заплывшем лице проступило настороженное недоумение. При первом же крике девчонки Глеб поспешил устраниться: он быстро отошел в сторону, закурил и сделал вид, будто ничто из окружающей действительности не имеет к нему отношения.
            — Можно, я подойду потрогать? — в вопросе заранее звучало отчаяние.
            Родительница хмурилась, не зная, как решить.
            — Пошли отсюда, — приказала она в конце концов.
            — Ну мама! — страшные ожидания полностью подтвердились, кроха топнула ногой.
            — Я кому сказала!
            Дети — они наблюдательные, все подмечают. Дождавшись, когда дочки-матери покинут двор, Глеб крадучись приблизился к Джиму и сделал попытку его приподнять, подсунув руку под брюхо. Джим не сдвинулся с места, подобный плоской деревянной лошадке, прочно загнанной в грунт для услады ребятишек. Немигающие собачьи глаза смотрели прямо на хозяина, в приоткрытой пасти окостенел язык. Хвост-пропеллер, застигнутый параличом в момент бешеной раскрутки, торчал под углом к основной телесной плоскости. Глебу стало очевидно, что пес так и останется во дворе. Рано или поздно он сделается предметом дискуссий, начнется паломничество ученых, а потому надо спешить. В конечном счете виновника вычислят, обложат, словно зверя, попытаются захватить, изолировать. Создадут резервацию, обнесут заборами и колючей проволокой. Что ж — придется их упредить, отхватить себе под "санитарную зону" как можно больший кусок пространства. Необходимо придумать способ обезопасить себя по возможности эффективно и быстро. Вряд ли ему удастся сделать узором весь мир, на это не хватит жизни, но часть мира, среду постоянного обитания, "малую родину"...
            В последний раз бросив взгляд на дело рук своих, Глеб устремился домой. На ходу он придумывал убедительный рассказ про Джима — как он потерялся, какие меры будут приняты с целью розыска. Не стоило слишком напрягать мозги, поскольку врать придется недолго. Глеб ворвался в квартиру возбужденный, хлопнул дверью, в отчаянии швырнул поводок.
            — Завтракать будешь?
            Мать, вытирая руки посудным полотенцем, вышла в прихожую.
            — А где собака?
            — Представляешь, — затараторил Глеб, вращая глазами, — смылся! Только-только был рядом — и нет! На-ка, подержи...
            Он сунул матери камень, и та машинально сгребла его в горсть.
            — Так надо поискать! — она удивленно вскинула густые, колючие брови. — Что это за штука?
            — Держи, не урони! — приказал Глеб вместо ответа. — И ради Бога — не клади никуда! Ну, хочешь, сунь в карман передника.
            — Черт знает, что, — проворчала та, пожимая плечами. Она их так и не опустила, Глеб даже непроизвольно зажмурился. От матери остался только образ, и Глебу на миг померещился серебристый оклад. Камень выпал, со стуком ударился об пол и немного прокатился. Мать стояла неподвижно, с бессмысленным удивлением, увековеченном во взоре. Обойдя фигуру боком, Глеб перебрался в отцовскую комнату. Батя уже сидел на постели и совал босые ноги в шлепанцы: шум привлек его внимание, и он намеревался выяснить, что происходит. Глеб опустился рядом и положил на отцовские колени предусмотрительно подобранный камень.
            — Батя, ты только не перебивай, — начал Глеб. — Это потрясная штука. Это... это... как бы тебе растолковать... м-м-м... — Он замычал, якобы расписываясь в неумении подобрать слова. Отец, от природы любопытный до чертиков, терпеливо ждал, готовый на время забыть недавнее оскорбление. — М-м-м... — не унимался Глеб. — В общем, иду я по тропинке, вижу — что-то странное валяется, вот-вот наступлю. Ты меня слушаешь? — Он задал этот вопрос просто так, хотя и знал наверняка, что уже никто его не слушает: ухо прежде разума отметило остановку хриплого старческого дыхания. Глеб чуть отодвинулся и посмотрел: ну, вот и все.
            Он тихо встал и бесшумно вышел вон, прошел к себе, стараясь не касаться иконописной матушки. Очутившись в своей комнате, подошел к окну, осторожно отвел занавеску. Окно выходило на пустырь, Джима и деревьев видно не было — чтобы их узреть, надо отправляться на кухню, но Глеб почувствовал, что сейчас не может этого сделать. Поэтому он оставался стоять истуканом и жадно высматривал в пейзаже признаки нездорового оживления, паники, суеты... Снаружи, однако, было тихо и буднично. Глеб отвернулся.
            Семейный альбом — вот на что это похоже, подумал он. Семейные альбомы он мог рассматривать часами, буквально сливаясь с черно-белыми жуками в черно-белом же янтаре. Ему никогда не надоедало вновь и вновь устанавливать внутреннюю связь с теми, кто ушел навсегда, или с теми, кто сами по себе пока еще находились рядышком, вживую, но те, кем они некогда были, переместились на картон — то глянцевый, то матовый. Они — и первые, и вторые — всегда находились под рукой, он мог вести с ними пространные беседы, лишенные подчас всяческого содержания — порой дело доходило до элементарных гласных звуков, и Глеб тогда останавливался, пребывая не в полном еще сознании, находясь в лишенном бытия промежутке между двумя мирами. Иначе, как сентиментальностью, такое не назовешь. И что же в сентиментальности ужасного? Всегда, стоит сбиться на сантименты, присоединяется непонятный стыд, возникает неловкость, желание сотворить некое хамство вопреки недавнему настроению... Видимо, с тем, кто любит жизнь настолько, что не смеет оказаться с нею лицом к лицу и вынужден ограничиваться созерцанием, полным грусти, не может быть по-другому. Да, он не в силах выносить все, что любит, в натуральном, трехмерном виде — пусть тогда будут узоры. Они не заговорят, не обидят, не ударят, но зато навсегда останутся при нем, под боком, готовые к безмолвному общению. Жаль, что в альбоме не будет Дианы, он бы выделил ей отдельную страницу. Но Диана, если и придет, то только вечером, а к вечеру в округе многое изменится. Скорее всего, она просто не осмелится дойти до квартиры. Он много бы дал за возможность увидеть ее обездвиженной, в неугасаемом сиянии внутренней красоты, ставшей наконец-то видимой.
            Глеб не сразу понял, что в дверь звонят. Про себя он уже решил, что звуков больше не будет. Ступая все так же бесшумно, он прокрался в коридор и встал возле двери. Прислушался, и тут звонок ошпарил его снова.
            — Кто здесь? — спросил Глеб встревоженно.
            — Я, открой, — ответила из-за двери Диана. — Я серьги забыла.
            Глеб смешался, он не мог поверить в свое везение.
            — Хорошо, сейчас, — вымолвил он после паузы. — Очень кстати — у меня для тебя есть сюрприз. Только уговор: закрыть глаза и не открывать, пока не скажу.
            Из-за двери донесся вздох. — Ладно, закрою, — послышался раздраженный голос. — Открывай скорее, я тороплюсь.
            "Как же, торопишься ты", — подумал Глеб, и приотворил дверь. Диана, разумеется, пялилась на него во все глаза.
            — Ты обещала, — возразил на это Глеб с невозможной суровостью.
            Та просунула ногу в щель и зажмурилась. Глеб взял ее под руку и быстро провел мимо матери в комнату с зеркальным потолком.
            — Можно смотреть? — спросила Диана, и в голосе ее прозвучало отчаянное желание поскорее ознакомиться с сюрпризом.
            Глеб разрешил, та обвела взглядом комнату и разочарованно поджала губы.
            — Погоди, не спеши, — Глеб слегка коснулся ее руки. — Имей хоть чуточку терпения. Раздевайся, иначе сюрприз отменяется.
            — Все ты врешь! — воскликнула Диана. — Сказано же: я спешу, — и сразу стало ясно, что врет она. Глеб загадочно безмолвствовал, и Диана сдалась.
            — Не ожидала, — протянула Диана, и покорно расстегнула юбку. — А где же святое семейство?
            — Выгнал выгуливать пса, — Глеб молча смотрел, как она аккуратно складывает одежду на выцветший пуфик. Когда стриптиз состоялся, он осторожно толкнул ее в плечо, и Диана опрокинулась на спину, отразившись на потолке.
            — Вот, — Глеб положил ей на грудь камень.
            — Не поняла, — Диана взяла сюрприз и принялась сосредоточенно изучать. Лицо ее становилось все более хмурым.
            — Конечно, так вот с ходу не поймешь, — согласился Глеб. — С виду простой булыжник, но в нем сокрыты замечательные свойства. Он превращает все, с чем соприкоснется — кроме своего хозяина — в узор. Узор уникальный, волшебный, какого не видывал свет. Я часто думал: как было бы здорово не трогать тебя, а просто находиться рядом и смотреть, как ты лежишь, унесшись мысленно в далекие края, полные соблазнов. Как было бы прекрасно не слышать тебя, и говорить самому — сколько влезет, до сухости во рту, до боли в языке. И сколько странного очарования таилось бы в пухлом гербарии, где ты сохранялась бы в виде хрупкого кленового листа, засохшего двести лет назад, но так и не растерявшего красок. Позволь же пригласить тебя в альбом — я обещаю посвятить тебе стихотворение и написать его рядом. Я прочту его вслух и раз, и другой, и третий, а ты останешься лежать, как лежишь сейчас, взирая на себя саму, в такой же степени нетленную, потому что отражение не может истлеть. Одно мне интересно: слышишь ли ты меня сейчас? довольна ли ты? какие рождаются — если рождаются вообще — идеи и мысли в твоей голове? Нравятся ли тебе твои волосы, отныне и навсегда оплетшие подушку бесплотной паутиной? . .

 

6            

 

            — Восхитительно! — так, с неподдельной искренностью, обратился поклонник, зашедший к художнику на огонек. — Особенно мне нравится вот эта, с человеком в центре. Как живой! Все, что вокруг, нереально, хоть и выписано с очевидной дотошностью, а он один — почти реален! Создается впечатление, что он сию же секунду шагнет в эту комнату.
            Польщенный художник усмехнулся и посоветовал:
            — Подальше, подальше отойдите! Разве вы не знаете, что картины не рассматривают, уткнувшись в них носом. Вы бы взяли еще микроскоп: тогда бы вам крупно повезло, вы увидели бы бугры, бороздки и массу прочих несовершенств Творения — хочется вам верить, что с большой буквы. Отойдите сюда. Вот так. Согласитесь — с этого места он гораздо живее!
            — Совершенно верно.

 

Сентябрь 1999