Альманах "Присутствие"
 Альманах акбар!
№  5  (15)
от 22.03.2001        до 22.06.2001

 

 

 

            Валентин Бобрецов

            СТРАСТЬ И СТРОГОСТЬ

 


           Года за четыре до смерти он писал:
Удел поэта — страсть и строгость.
неискончаемо. Всегда!
                         ("На круги своя")

           И жизнь его, и его стихи, — во всяком случае, те, что следует отнести к недолгому периоду творческой зрелости поэта, — полной мерою отвечают жестким требованиям этой формулы; в них — единственно верное сочетание страсти и строгости — качеств столь неудобосоединимых.
           Пора зрелости оказалась для него до обидного короткой: он умер, лишь на четыре дня пережив свое тридцатитрехлетие. И вдвойне печально, что пора расцвета его дарования пришлась на вторую половину 70-х — начало 80-х гг., период (казалось — геологический) триумфальных шествий "умеренности и аккуратности", "время скромности, выставок на квартирах, фотокопий и карикатур" (стихотворение "Если хочешь, чтобы тебя выслушали...").
           Он умер, не увидев ни одной своей строки в повременных изданиях "Эпохи застоя". Не увидев вполне заслуженно: абсолютная "стилистическая несовместимость" его поэзии и канонов так называемого "социалистического реализма" очевидна — даже если трактовать канон этот предельно расширительно, как некий "соцреализм без берегов".
           Владимир Михайлович Матиевский родился 21 января 1952 года в Ленинграде. Среднюю школу закончил в 1969 году. До и после службы в армии (1970-1972, Сахалин и Камчатка) работал фрезеровщиком, стропалем, библиотекарем, грузчиком, а с 1977 года кочегаром в Зоологическом институте АН СССР. Стихи начал писать в середине 70-х. Чуть позже стал переводить англоязычных поэтов (Паунд, Йитс). В начале 80-х приступил к переводу романа Сола Беллоу "Дар Гумбольта" Перевод остался не закончен. В 1975-77 гг. посещал занятия в ЛИТО при ДК им. Ленсовета. В 1982 году был принят в члены литературного "Клуба-81". Каждое лето отправлялся путешествовать. Памир, Дальний Восток, Средняя Азия, северо-запад России, Волга, Закавказье — вот далеко не полный список мест, где он побывал. В 1980 году женился. В 1981 году у него родился сын, по отцу названный Владимиром. После 1980 года каждое лето он ездил на Белое море, на заработки. Умер Владимир Матиевский 25 января 1985 года. Похоронен на Ковалевском кладбище, недалеко от Бернгардовки, где по легенде покоится прах одного из его любимых поэтов.
           Естественно было бы предположить, что поэт, собственные стихи которого насыщены "культурными" ассоциациями, переводчик таких "сложных авторов, как Паунд или Беллоу, — происходит из "высоколобой" (насколько это мыслимо у нас) семьи "с традициями"; словом, он — интеллигент — и уж никак не меньше, чем в 3-м поколении. Однако это совершенно не так.
           Он родился в рабочей семье. Дома был относительный, с легким оттенком опрятной бедности, достаток. И, конечно же, здесь не было высоченного, под потолок, темного дерева книжного шкафа с непременным Брокгаузом и Эфроном. Книги были редкостью. Поразительно, однако своих книг — не библиотечных и не взятых на прочтение у друзей и знакомых — у Матиевского не было никогда. Да и не только книг. "Я не имел вещей, я не ломал их тел..." (стихотворение "О, моя бедняцкая душа!"), — если это и гипербола, то с очень малой "степенью увеличения".
           И не было — в юности — занятий в школьном литературном кружке. Да и какой "литературный кружок" в вечерней школе? А Матиевский после 8-го класса учился именно там.

Владимир Матиевский. Начало 70-х   Была улица. Сначала — глухие непервые линии Васильевского острова. Потом — пустыри в районе совсем еще не обжитой (середина 60-х) Пискаревки с жесткими нравами пригорода. След прямого "влияния улицы" — шрам на щеке — остался у него на всю жизнь. Итак, улица — с друзьями, приятелями и "дружками", футболом, драками, Галичем, Высоцким и "Битлз". Кстати, о гитаре. Она (а Матиевский на гитаре играл, и играл хорошо) практически никак не повлияла на строй его поэзии,
— если под "влиянием гитары" разуметь определенное "выпрямление" ритмики стиха и эмоционально-смысловой "романсовый примитивизм".
            Неизвестно, когда Матиевский начал писать стихи. Сам он об этом никогда не говорил, а прямой вопрос наверняка обратил бы в шутку, ибо при всей своей открытости две области: "личная жизнь" и "творческая лаборатория" — оставлял практически недоступными. Хотя интерес, с каким он, работая в Обменно-резервном фонде Библиотеки АН СССР, читал "Садок судей" или "2х2=5", выдавал нечто больше, нежели просто читательское любопытство. А первым на моей памяти (и, всего скорей, действительно самым первым) окажется стихотворение "Кельн", написанное Матиевским на пари в конце 1974 года. Так или иначе, но, начав писать очень поздно, свое двадцатипятилетие он отметил таким грустным "предварительным итогом" (и прекрасным стихотворением):

Vade mecum окончился вдруг.
Дальше — полюшко дураково.
Говорят, ты закончил круг,
Дожидайся другого.

Как давно мне пора наверстать
Эту мысль в моей жизни скалярной, —
Что и я угожу на верстак
В хирургической и столярной!

...Между солнечных свежих стропил
я устал головой кадить.
И стою, как Муму утопил.
И не знаю, куда уходить.
                         ("Двадцать пять")


           Оставя в стороне "общие вопросы неблагополучия в королевстве Датском на январь 1977 года" (месяц и год написания этого стихотворения), попытаемся понять, имелись ли у поэта какие-то личные основания столь невесело оценивать итого "первого круга" своей жизни?

 

* * *

Хочу сказать, что это фатум,
Хотя — не без моей вины.
                       ("Хочу сказать...")

           Едва ли возможно определить сущность человека одной фразой. Однако, если личность очерчена резко и ярко, появляется хотя бы вероятность существования такой фразы-характеристики. Но все равно, найти ее, — это, наверное, ничуть не проще, чем открыть — без единственного и к тому же потерянного ключа — нестандартный замок. (Разумеется, если ты при этом не профессиональный взломщик...) Матиевский... Я перепробовал множество "ключей" к этому "замку" — и чужих, и своих, пока не вспомнился почему-то Леонид Андреев: "Над всей жизнью Василия Фивейского тяготел суровый и загадочный рок". Да, вот он, ключ! Отпирающий. И — ничего не объясняющий... Замечу, кстати, что Андреев отнюдь не входил в число писателей, особо любимых Матиевским. Он, "первый ряд", примерно таков: Достоевский (первый из первых), Гоголь, Белый, Набоков, Платонов, Томас Манн, Хаксли, Сол Беллоу, Оруэлл. Любил он и норвежцев: Гамсуна, Ибсена, Боргена.
           Матиевский был предельно чужд какой-либо мистики (в обычном ее понимании, — тот же Штейнер вызывал у него лишь эстетические ощущения). Тем не менее, всегда он ощущал почти физическое присутствие в своей жизни ("тяготение над" по Леониду Андрееву) некой мрачной предопределяющей силы, этого "сурового и загадочного рока", — и пытался, если не обуздать эту силу ("От судьбы не уйдешь!"), то хотя бы постичь ее природу, дать своеобразную "клиническую картину" этого "тяготения" (стихотворения "Бесы", "Желчно с миром рядится хаос...", "Злой старик" и другие).
           Стыдно и больно сейчас в этом признаться, но вопреки самым очевидным фактам казалось мне (да, наверное, и не только мне), что многое в его стихах — эпатаж, романтическая игра в "проклятость" — и не более... Казалось — до 25 января 1985 года...
           Выказывал себя этот "тяжелый и загадочный рок" весьма разнообразно. Зачастую проявлялся в форме прямо-таки фатального невезения. Иногда рядился в одежды "черного юмора", и позволял даже поиронизировать над собой. Однажды, как тайфун, принял женское имя. Но год от года все чаще являл свое подлинное — злое и тяжелое лицо...
           Несколько фактов. Каждый из них в отдельности кажется случайностью — и порой малозначительною, но когда таких фактов столько, — поневоле "стеченье обстоятельств" назовешь судьбой — и заподозришь ее в каком-то недобром умысле.
           1974 год. Будучи прекрасно подготовлен, Матиевский не поступает на исторический факультет ЛГУ. Он не успевает переписать набело сочинение, тема которого (!): "Лучшими минутами своей жизни я обязан литературе" (Салтыков-Щедрин). Любопытно, что свою работу он посвятил полемике с этой — если вдуматься — своеобразной декларацией эстетизма.
           1975. Неудачный роман, "цитатами" из которого пронизана вся лирика Матиевского.
           1976-1978. Поэзия Матиевского феноменально быстро набирает силу. Руководитель литобъединения не скупится на приватные похвалы. Этим его реальная помощь молодому поэту и ограничивается. В то время, когда более покладистые и сговорчивые "дарования" хоть как-то, да печатаются, для Матиевского наступает пора "успеха у богем"; успеха, истинные масштабы которого он сам определяет так:
Если б я имел хоть одного слушателя,
Нужного мне по-настоящему,
Я б ходил, улыбаясь,
Лужи деля,
Наделяя каждого отстоящего.
                      ("Если б я имел...")

           В 1979 году умирает мать Владимира. Он долго оправляется от удара. Страшное и мужественное в откровенности своей стихотворение "Я смотрю довоенные снимки..." — об этом.
           1980-1984. Постепенно, как он не слишком весело шутил, двукратное латинское "aut" (“Aut Caesar, aut nihil”) сменяется двукратным же английским out'ом. Количество оригинальных стихов год от года уменьшается. Поэт занимается переводами, занимается скорей "для себя". Анекдотически заканчивается для него единственная в жизни попытка выйти на кого-либо из "мэтров". Разговор с маститым московским писателем, уверяющим (правда, в стихах), что дверь его жилища круглосуточно открыта страждущему человечеству, — разговор этот происходит на пороге означенной либеральной квартиры — при неотомкнутой дверной цепочке...
           Еще в середине 70-х, во время путешествия на Памир Матиевский заболел желтухой. Но пролежав в больнице всего несколько дней, он совершает оттуда самый настоящий побег... А недолеченный гепатит становится хроническим. И вот летом 1984 года на Дворцовом мосту у него горлом хлынула кровь; с каким-то весьма невнятным диагнозом он попадает в больницу... Жаркий июльский день. Мы с товарищем навещаем Матиевского. Он предлагает совершить прогулку, и подводит нас к бреши в больничной ограде. Несколько секунд — и мы на... кладбище. Прохаживаясь в больничной пижаме вдоль могил, он шутит по поводу "столь удачного соседства двух этих учреждений". Смеемся — но каждому слегка не по себе. А Матиевский тем временем с улыбкой рассказывает о своем первом "литературном" заработке: какому-то московскому полупроходимцу-полуюродивому он продал за 300 рублей все свои стихи — и право авторства на них.
           Конец декабря 1984 года. Болезнь как будто отступила. Матиевский у меня в гостях. Около полуночи он отправляется домой. Но едва мы успеваем открыть дверь в подъезде, как перед нами падает кирпич. Мы долго смеемся, — ибо все дома вокруг, включая тот, из которого мы вышли, — панельно-блочные.
           И вот события 1985 года. "В жизни так не бывает": в начале января совершенно нелепо погибает жена Владимира. А 22-го мы встречаемся в последний раз. Он держится мужественно, несмотря ни на что "предполагает жить", выкуривает "последнюю" папиросу — и пачку отдает мне. Но, увы, у пушкинской формулы есть и вторая часть. И никому не известно (знала об этом, вероятно, лишь его жена), что уже полгода, как он приговорен, что каждый новый день — лишь отсрочка "приведения приговора в действие", Что эта "последняя" папироса — действительно последняя в его жизни.
           Он родился 21 января — в день смерти Владимира Ульянова, прожил 33 года и умер в день рождения еще одного Владимира — Высоцкого, 25 января. Кажется, и здесь "тяжелый и загадочный рок" постарался сделать все возможное, чтобы имя Матиевского осталось в тени.
           В одном из последних своих стихотворений он писал:
Я сегодня пью и ем,
я приятель разных братий.
Завтра буду убиен
Или разобьет кондратий.
                   ("Речь расцвечена Вламинком...")

           Действительно, "братии" были очень разнообразны. И поминки вечером 28 января 1985 года проходили в трех различных местах. Но я не знал и не знаю человека, который относился бы к Матиевскому без симпатии. Да такое, наверно, было и невозможно.
           Однажды поздним вечером, почти ночью (было это осенью то ли 1976, то ли 1977 года) мы сели в электричку на Финляндском вокзале. До отправления поезда оставалось несколько минут. Мы с приятелем вышли покурить, а Матиевский остался в пустом вагоне один. Надо сказать, что весь день он был чем-то подавлен, — молчалив и неприветлив... Вдруг раздался звон разбитого стекла. Вбежав в вагон, мы увидели Владимира, стоящего у пустой оконной рамы. Рука его была в крови. И он улыбался — смущенно и как-то даже беззащитно. Почти одновременно с нами в вагоне появился милицейский патруль. И — поразился я этому потом, а тогда все воспринималось, как должное, — посмотрев на Матиевского, на разбитое стекло и снова на Матиевского — один из патруля, очевидно Главный милицейский объяснил нам, где на вокзале находится травматический пункт, и удалился, увлекая за собой младших по званию. Удалился, ничего у нас не спросив и не "приняв мер".
           Была ему присуща и не менее редкая на фоне повсеместной нетерпимости и односторонности широта, отчасти — та самая "русская широта", которую, как полагал его любимый писатель, "надо бы обузить". Тем не менее, в области этической (точнее сказать, социально-этической) на смену этой "стихийно-диалектической" широте со свойственными ей издержками — внезапно приходил некий моральный императив:
Только... гордость, преданность и нежность
Никогда не будут на весах...
                         ("Ты забыла слово Послушанье...")

           "Делайте, как я говорю, — и не делайте, как я делаю" — основополагающий моральный принцип "эпохи застоя" был чужд ему предельно. И "эпоха" ответила на это полной взаимностью.