Альманах "Присутствие"
 Альманах акбар!
№  6  (16)
от 22.06.2001        до 22.09.2001

 

 

 

            Валентин Бобрецов

            СТРАСТЬ И СТРОГОСТЬ
            (часть 2-я)

 

Владимир Матиевский, Валентин Бобрецов   Поэзия Матиевского. Совершенно сознательно, отнюдь не из стилистических соображений, говорю "поэзия". Девальвация этого слова в современном языке очевидна. "Поэзия Блока" и "поэзия Сидорова" (Иванова, Петрова) мирно сосуществуют.

Ощутима только как бы количественная разница: так, если "поэзия Блока" имеет потенциал в 95 неких условных "поэтических единиц", то "поэзия Петрова" (Иванова, Сидорова) заключает в себе полторы или две, но точно такие же "единицы". Хотя совершенно ясно, что существуют "поэзия Блока" и "стихи Иванова" (Петрова, Сидорова) — ни в какие количественные отношения между собой не вступающие. И вот, отдавая себе самый трезвый отчет, говорю: "поэзия Матиевского".
           В своей самой "программной" и одновременно "итоговой" поэме "На круги своя" он писал:

...твой идеал - кровосмешенье всех поэтов.

           Не впервые в русской поэзии нашего века высказывалась подобная мысль. В 20-е годы о "преодолении односторонности поэтических школ" громогласно заявляли конструктивисты, параллельно в Петрограде ученик Гумилева по "Цеху поэтов", оригинальный и совершенно забытый ныне Сергей Нельдихен формулировал идеи "литературного синтетизма". Правда, спустя полвека, в середине 70-х, вроде бы и не было уже никакой нужды "преодолевать односторонность поэтических школ", ибо таковых в дружной "стране Поэзия" "по определению" не было — и быть не могло. Тем не менее, оставался богатейший и противоречивый опыт русской поэзии первой трети века, — существовал уже не как противостояние различных школ, но скорей как множество индивидуальных стилевых оппозиций. И само наличие такого опыта предполагало (и предлагало) выбор одного из трех различных путей. Первый из них — "верное следование" одной из традиций (в идеале преследующее цель "перетереть Терентьева", говоря словами еще одного полузабытого поэта 20-х гг.) Второй путь — механическое соединение тех или иных стилевых элементов, своего рода "прибавление дородности Ивана Павловича к развязности Балтазар Балтазарыча". И, наконец, имеется третий путь: поиск "органического стиля" ("литературный синтетизм", "кровосмешенье"), — попытка снятия противоречий "односторонних поэтических школ" на новом уровне поэтического мышления. Понятно, что подобный синтез под силу только таланту. Более того, это, наверное, — единственный способ "появления на свет" крупного поэта.
           Можно — с большей или меньшей степенью достоверности — выявить те или иные "компоненты" "синтетичной" поэтики Матиевского. Но нужно ли это, во всяком случае, здесь и сейчас? Матиевский прекрасно знал русскую поэзию — и классическую, и — вынужден воспользоваться бранным словом — "авангард". Следует сказать о мощном влиянии опыта Хлебникова, раннего Маяковского и Пастернака на формировании Матиевского как поэта. Затем произошел довольно резкий сдвиг "вправо" — и наступила "эпоха Мандельштама". Но нередко талант и интуиция опережали опыт и знание. Так, с "поздним" Кузминым Владимир познакомился уже в начале 80-х, то есть когда были написаны практически все его стихи, по мастерскому владению разговорной интонацией близкие Кузмину периода "Форели". При желании образная система поэзии Матиевского во многом может быть возведена к "позднему" Шершеневичу ("Итак итог"), — неслучаен был интерес Матиевского к русскому имажинизму, неслучайно и обращение, как переводчика, к творчеству Эзры Паунда. Но последняя, бесспорно лучшая (а, может быть, и единственная книга Шершеневича, представляющая интерес не только для историка литературы) известна Матиевскому, судя по всему, не была. Берусь утверждать, что Матиевский не был знаком с творчеством С. Нельдихена. Тем не менее, очевидна близость ритмических конструкций в верлибре и даже определенная общность "содержания" у этих поэтов. Впрочем, оба они не были чужды уитмено-гумилевских традиций, что, скорее всего, и явилось причиной тех или иных "совпадений".
           С другой стороны, если у Нельдихена герой, "естественный человек", зачастую скрывает трагическое мироощущение под личиной полуидиота (чем предвосхищает поэтическую практику ОБЕРИУ), то в лирике Матиевского вместо маски "дурака" — открытое и часто — искаженное, но не презрительной усмешкой, а подлинной страстью "широкое площадное лицо" ("На круги своя"). Подчеркиваю — в лирике, ибо стихи Матиевского, несмотря на философскую "осложненность" (зачастую в духе "философии жизни") и некоторую "негативную" публицистичность — прежде всего лирика, уникальная по оголенности чувств и незащищенности. И вот что удивительно: эмоциональность на грани взрыва ("Или это все чувства надсажены от усилий дойти до черты..."), предельный (иногда кажется — экспериментальный) накал страстей ("Плачу и рыдаю. Один на городском пляже..."), — никогда не переходят в область мелодрамы, лишь порой разрешаясь сентиментальной (в стерновском смысле) иронией:
А в сердце, в сердце — словно девять Надсонов
Втыкали розы в тридевять петлиц.
                                    ("О смерти...")

           И помогает в этом безупречный поэтический вкус. Вкус, который наверное, еще более редок, чем сам талант.
           Несмотря на мрачный колорит многих, особенно поздних стихов, — в них нет ни мазохического упоения тьмой и своеобразного смакования ее оттенков, ни весьма свойственного поэтической "контркультуре" любования своей отверженностью. Не настроения "Пира во время чумы", но мужественное, экзистенциональное — если угодно — противостояние "Чуме" присуще его поэзии. Отнюдь не случайны для Матиевского такие стихи, как "От святынь он отмахивался...", "Баллада или "Гемма", где воспевается не застольное приятельство, но мужская дружба (тема чуть ли не "запретная" для "второй культуры"). Однажды с пафосом он воскликнул: "Вот бы оду написать!..". И развел руками.
           Помню, как его чуть не до слез растрогало уитменовское "О, я хотел бы сложить о радости песнь!" Более того, в стихах Матиевского такие слова, как "красота", "радость" или даже "идеал", — лексика, казалось, навсегда отошедшая к "придворной" поэзии "социалистического символизма", — обретают как бы второе рождение. И это во время повального увлечения "эстетикой уродства"! (в лагере "второй культуры", разумеется). "Ленинградское чревовещание" кочегаров, вахтеров и "сторожей, зачитавшихся Олешей" было ему ничуть не ближе официального гимнопевчества. Но если второе решительно не принималось, к первому он был достаточно снисходителен. Недаром его любимым писателем (и во многом — Учителем — в высоком "старинном" смысле) был Достоевский, крупнейший путешественник по отечественному "подполью". И меньше всего в этом снисхождении было инстинкта самосохранения (ведь формально кочегар Матиевский был полноправным членом общества "Ленинградских чревовещателей"). Кстати, переводя один из сонетов Шекспира, он заметил: "Любопытно, а переводят ли английские кочегары Пушкина?.."
           Лирику Матиевского отличает удивительная, совершенно естественная чистота, не имеющая ничего общего ни с "либеральной фривольностью", ни с казенным пуританством, где сквозь наивно-розовый косметический слой словес то и дело проступает подозрительная сыпь: то ли симптом нехорошей болезни, то ли след принудительного воздержания.
           "Про что" эти стихи? Про жизнь и смерть. Про любовь и одиночество. Про Бога и "верить не во что". Словом, как всякая настоящая поэзия, они несводимы к формуле "про что" и являются по-своему образцом "чистого искусства". А ставя вопросы "как жить?" и "что делать?" (какие русские стихи без этого?), — никаких окончательных "методических рекомендаций" читателю не дают.
           Особо хочется сказать о ритмике стихов Матиевского. Такого широкого ритмического диапазона нет, пожалуй, ни у одного современного поэта. Иногда в пределах одного стихотворения ритм меняется несколько раз, но никогда это не вызывает ощущения нарочитого эксперимента, механического соединения разнородных элементов. Напротив, переходы эти естественны, органичны, как ослабление-учащение пульса или дыхания.
           Впрочем, здесь не место детальному анализу поэзии Матиевского. Да и не хотелось бы навязывать читателю (буде таковой объявится) свой взгляд на нее. Одно бесспорно, — она требует отдельного обстоятельного разговора. Единственное, чего никоим образом не следует ожидать (и тем более — требовать) от стихов Матиевского, — так это "чистоты звука" — приятной, как бы итальянской открытости слога — тех самых достоинств, органично присущих русским "малым поэтам", как писал Мандельштам. Работа шла в ином направлении. Даже в стихотворении "Песенка" вместо ожидаемой "складности" (название предрасполагает!) — внезапно раздается косноязычный, варварский каламбур: "Всякий вытащить топор тщится..." Обилие смысловых и звуковых "сдвигов", сложный ритмический рисунок стиха, интеллектуальные "отягощения" — все это, как я уже не раз убеждался, сильно осложняет восприятие поэзии Матиевского. Но, сдается мне, что если это и беда, то беда не поэта, а читателя.
           Матиевский замечательно читал стихи — свои и чужие: но без малейшей аффектации, полностью раскрывая все интонационные возможности читаемого. Здесь тоже можно говорить о "синтетичной" манере, взявшей лучшее от двух противоположных — "актерской" и "авторской". К счастью, сохранились магнитофонные записи его чтения.

1988                      

* * *             


           P.S. В январе 1986 года на вечере в "Клубе-81", посвященном годовщине со дня смерти Владимира Мативского, Виктор Кривулин заметил, что "примерно так будут писать лет через двадцать".
           Двадцать назначенных Кривулиным лет еще не прошли, но в стихах петербургских поэтов новой генерации (говорю о поэтах интересных мне) вполне отчетливо "слышится Матиевский", воспринятый чаще всего не напрямую, но каким-то — седьмым? восьмым? — чувством.

2000