Альманах "Присутствие"
 Альманах акбар!
№  9  (19)
от 22.03.2002        до 22.06.2002

 

 

 

            Сергей Криницын

            СЕЛЕНА В БОЛЬНИЧНОМ ОКНЕ

 

 

 

 

В холодной музыке твоей
Гудит и плачет, но не больно.
Я имя мог придумать ей,
Но и мотива мне довольно:
В лучах седых прожекторов
Пространство звуками разъято.
Я улетаю. Будь здоров.
В трубу , откуда нет возврата.

 

* * *             

 


           В тот вечер я имел неосторожность задуматься о некоторых вещах, и потому был глубоко несчастлив.
           Было полнолуние.
           Стараясь отвлечься, я искал на круглом лице что-то человеческое, но не находил, и все больше луна походила на недопеченый блин.
           Все же, нельзя было так просто отвести от нее глаза. Не получалось.

           Тогда я стал сочинять. Притча. Путешественник является к диктатору маленькой тропической страны за разрешением; он объясняет, что хотел бы пересечь страну в целях... диктатор, согласно кивая, останавливает его жестом — мы совершенно сходимся в мыслях, я тоже хотел бы пересечь всю страну, и тоже в целях; давайте начнем с Вас, не будем делать исключения для иностранцев... Выпоротый натуралист добирается до океана, поднимает глаза — полнолуние. Побледневшая от смеха рожа диктатора. Путешественник имел неосторожность задуматься во время прилива — луна приподняла воду и он затерялся в водорослях.

           Я хотел бы написать о любви — что-нибудь простое, без затей. Например, море любит луну и тянется к ней. Океан любит. Я люблю луну. Даже не отыскав человеческого, я тянусь к ней. А ведь насколько было бы проще! Чтобы она казалась печальным ликом... но она и так кажется. Мы любим и тянемся.
           Впечатление одиночества.

           Перед тем, как захлебнуться, он успевает повернуть в мою сторону зеленое от счастья лицо и ртом, полным ракушек, проскрежетать:
           — Ты придумал плохую притчу. Не гляди на нее. Отвернись. Выпей море.
           (Я отказываюсь, он тонет.)

           Впечатление ужаса на ее лице. Жалкие треугольники прыгают в глазах, зарастая страхом. Желтый ужас.

           — А Вы все лежите? (Я лежу, закинув руки за голову, глаза приклеены к потолку.)
           — Как Вы себя чувствуете?
           — Жаловаться стыдно, а хвастаться нечем. Может быть, обойдемся сегодня без осмотра? Возьмите лучше почитать мой рассказ. Хотя бы сделайте вид, что прочитали... Я же не буду проверять...
           (У Мандельштама: "— Советчика! Читателя! Врача!" Видите — врача в последнюю очередь. А я пытаюсь совместить и частично превратить врача в читателя.)

           Врача зовут Елена.

 

* * *             

 

По Фонтанке

(тройной акросонет)

I. Упавшая статуя

Мучительный сон между впадин глазных затая,
Невестой украденной смотрит забытое лето.
(Еще не чужая улыбка, уже не моя.)
На мраморе желтом последней листвы позолота,

Растущую опухоль неба в себе отразив,
Агонию осени длит, раствориться не в силах
В потоках унылого бреда, который скользит
И липнет на лица сатиров, когда-то веселых:

Такая картина, что тянет остаться, остыть...
С улыбкой Силена-астматика, губы калеча,
Янтарную груду — упав — пополам разделить,

Да в омуте зыбком жалеть о потерянной встрече,
Омытой ручьями беззвучно-привычного плача...
Короткого имени капли тягучие пить.

II. Мост

Танцуют кони. Невский тих.
Округа булькает: под нею
Река бредет. Худую шею
Еще не душит воротник.

Лишь кто-то водит по губам
Еловой веточкой тумана.
(Но ты, любимая, — не ты,
А голос, ставший неизменным.)

Я не боюсь — я не хочу
(Пока слепая Персефона
Ремнем не стянет мне уста)

Остаться тенью — и шепчу
Случайный номер телефона,
Танцуя лошадью моста.

III. Декабрь

Окно открыто. Север сер.
Беззвучен города глоток.
Один паук, мотая срок,
Латает выморочный сквер.

Еловых дней шипы близки —
Нелепый год готовит шах.
Я только трюк, я только шаг,
Веретено своей строки.

Лишь ты над обмороком крыш
Ютишься — празднуешь — царишь —
Боишься — будешь... Голос гол.

Листая небо, тает снег —
Еще не дождь, еще не смерть —
Ночная тишь, ночная блажь, ночной глагол.

 

* * *             

 

           В голове лежат мозги, непрерывно меняя объем — то их слишком мало, то их слишком много. Куда девать излишки мыслей, где брать недостающие?
           Замечательные строчки Вячеслава Лейкина:
           "Осень!" закричать — и станет сыро.
           "Жизни мне!" — и станет одиноко.

           Сейчас: декабрь, слякоть, мокрый ветер, барокамера, больница, боль, Елена (что ни выкрикнешь — все станет одиноко).
           N.B. Способ Сократа. Обдумать.

           Ветер завывает, ломится; дрожат стекла. Не вставая с постели, я чувствую его злобное мокрое трепыханье.
           (Удивленно: еще не спился, не убился.)

           Приходила Вика, говорила пошлости. Я раздражен. Приходила Оля, сказала, что соскучилась. Я промолчал. Приходил Термонен. Я бессмысленно повторил ему несколько раз случайно услышанную фразу.
           Приходил лечащий врач. В чем дело, что за вид? Стало слегка стыдно: стыдновато. Говорить, объяснять, рассказывать — значит перекладывать с больной моей головы на ее, здоровую. Чтобы не застыть в невежливом молчаньи, протянул ей своего "Подонка". Пусть почитает, хотя не уверен, ни в чем не уверен. Господи, откуда этот мрак? Кто я ей? Зачем я ей? Зачем я себе?
           Если мне себя не понять, почему меня должен понимать кто-то другой? (Никто ничего не должен.)

           (Мандельштам: Не говори со мной. Что я тебе отвечу?
           Бродский: Мне нечего сказать ни греку, ни варягу.
           Остается присоединиться к любимым поэтам: и мне! и мне! и со мной!)

           Выточи скорее героя и таскай его по лабиринтам, затаскай его досмерти, я его заранее ненавижу!

(Выходи, святотать!
Выходи — зарубить, проколоть
Малодушную мать
Малодушной души — эту плоть.)

           Рассыпался в строчках, распелся, расплелся, затих. Не мало. Не душно. Не проза. Пожалуй, не стих. Пожалуй, ничто (если можно об этом — ничем). Луна уколола плечо одиноким лучом.

           "Жизнь, как подстреленная птица,
           Подняться хочет и не может." Жизнь как поток (цитат? снега? минут?). Что с ней делать? Не хочу, не хочу. Самоубийство скверно ("совестно браться за труд Господень"). Скверно, скверно, не буду... Как переключить мысли? Взять ту же бабочку, ту же снежинку... Зачем торопиться — само, все само... само придет, не напрягайся, парень.
           Снег сыплет монотонными штрихами, тает.
           "Снег" — сладко повторять это слово.

           ...Подняв глаза, я увидел, что снег сыпался прямо в комнате, — и тут же вспомнил карельскую зимнюю тропку, лес, заваленный снегом, под снежной сосной — Снегурочка, только что бывшая знакомой девочкой из общежития — и вдруг покрытая белым, искрящимся, странным, дурацким снегом. Тяжелым, мокрым, упавшим с ветки. Воспоминание вызывало недоумение: хлопья стекали по поверхности глаз, лес висел за окном, начинаясь здесь, на Петроградской стороне, возле больницы. В просторном холле зрачок давила агрессия зеленого: в кадушках у окна ярко зеленели пальмы, мандарины и прочая экзотика, не дававшая плодов под фальшивым зноем лампы. Правда была за окном. Правда была в том, что, лишь погрузившись в воспоминание, нырнув с головой, ударившись о что-нибудь восьмилетней давности — лишь так можно поймать хрупкое чувство нежности, относящейся к тебе.
           Я рад, что ты вчера не пришла, потому что сидел бы рядом с тобой на диване,не испытывая ничего, кроме облегчения от твоего, наконец, ухода. Сидеть с воспоминанием мне приятней — почему? Разве ты — не та же? Глаза не могут вобрать больше, чем вобрали. Ты не та же только потому, что на тебя смотрю я.
           (Благодарность больного к сиделке дает иллюзию новой вспышки... но... искренность требует... но я требую... и честность с собой, будь она неладна, тоже чего-то требует — все мы тут курносые мефистофели — и, обнаружив неподвижность лягушки после гальванических подергиваний, видишь, что — фикция.

"И Музы бьют ногами,
Хотя давно мертвы".)

           Я смотрю за окно. Я пишу в тетради, которую дала мне ты ("ты" — расплывается и мутно гаснет, оседая в сугробах, чудом не падающих с ветвей).
           Мимо пробегают табуны студентов. Я лежу в 1-м Мед. институте. Вчера сдавали зачет, измяли мне печень. Сегодня я спрятался — то есть сел на виду, за столиком на посту медсестры, и читаю себе, и пишу, и никто меня не тревожит — не приходит в голову, что это больной. Измяли печень, хотя я лежу с дыхалкой. Сижу, хожу с ней.
           Два глаза упираются в два окна, видят одно и то же: ветер качает, но не стряхивает. Я же не вижу самого ветра, я его не чувствую на посту, за барьером. Деревья ритмично шевелятся. (Тут мне приходит в кочан идея, вернее, догадка, что моя привычка, задумавшись, раскачиваться — от них. В детстве как-то раз выглянул в окно и нечаянно собезьянничал. Например.)
           Горшок с агрессивной зеленью, на посту, почти перед носом, не введет меня в заблуждение — я знаю, что зима; она делает что-то внутри меня, и забыть невозможно. Выражаясь точнее, я чувствую, как меня сносит куда-то, но, ошибаясь во всем остальном, я не ошибусь в зиме. Чуть к северу и немного в прошлое.
           Еще одно совпадение: сегодня суббота. Возможно, так оно и было. В крайнем случае, было воскресенье. (Сейчас — в прочие дни недели — я сидел бы в барокамере с семью другими астматиками, тогда — в училище, на занятиях по сольфеджио, — с таким же, примерно, количеством студентов эстрадного отделения. Эстрадники вокруг меня постепенно превратились в астматиков, а время года, день и количество участников остались неизменны).
           Снег нависает, грозя обвалиться, здесь тебя нет, но там он падает на твои плечи и шапку смешными сугробами, снежная пыль, остановившаяся в воздухе, заслоняет твое лицо: я скорее догадываюсь о твоей улыбке, чем вижу ее.

           Я не могу думать о тебе в твоем присутствии. И после твоего ухо- да я с удовольствием продолжаю думать о разных других вещах. Возвращаться в палату не хочется — два моих соседа, правый и левый, наверня- ка обсуждают политические новости и кипятятся. А мне здесь прохладно. Дрейфую. Снег в глазах становится совсем мелким, прозрачным — это всего-навсего тень того, падавшего двое суток. И она иссякает. Сказка за окнами не кончается, но больше ни о чем не напоминает. Я чувствую себя шариком в руках иллюзиониста. Иллюзионистом. Кем-то еще. Из палат выползают больные, заполняют углубления диванов, кресел. В холле слышится тихое гудение, осторожные голоса. Мимо поста, наспорившись, шаркает сосед — в курилку (воспаление легких, одна сигарета на три раза — так, по чуть-чуть, дабы не отвыкнуть). Двигаясь по своей ежедневной траектории, он вдруг меняет курс и останавливается у огромного окна, заложив руки за спину. В одной руке окурок. Старик смотрит в окно, и я чувствую к нему прилив симпатии. Постепенно все расходятся. (Занавес.)

 

* * *             

 

Зимняя Одиссея

"На излете сюжета герой, отмывающий грим..."
(В.Хованов)

I.

На роль Пенелопы назначена старая Парка.
Ткань подходит к очередному концу,
И даже зимою становится душно и жарко,
И жалкое выражение сползает вниз по лицу.
Елена права — не за ней мне плыть; за собою.
Нырнув, замечаешь: дышишь не ты, а река
Вглубь заползает глыбою голубою.
Жив: распускает, скользя, Пенелопы (Парки) рука

Пеструю рвань: и я по морям, по лужам
Шествую вдоль по улице, как игла
На носу корабля того достославного мужа,
Чья траектория вытягивалась, как могла.

II.

Отмывающий грим,
Опускающий руки по швам,
Я собою травим,
Я ищу оправданья словам.
Мне не спится, хрипится,
Ворочается на боку.
Я случайная спица,
Воткнутая в эту строку...

III.

Если слово значит не больше, чем слово, — ты,
Вынимая бритву — раздумав — берешь листы,
Рассекаешь стальным веслом бумажную гладь
И несешься вдоль строк, но теперь уже не догнать,

Не понять. Перерезать стон? — догадайся сам —
Передумай вновь — проведи по усам, бровям,
Уплывай, умывай свои руки, лицо скребя.
И — три раза: Люблю. Я люблю. Я люблю тебя.

IV.

Дребезжит в темноте трамвай. Шелестит торговая точка.
В утреннем небе рассыпана звезд икра.
Даже обрывок нити грозит затянутся строчкой
На горле, выдавив замысловатое "кра".

Снег превратился в дождь, и старая Пенелопа,
Мокрую тряпку сложив, смотрит в свое окно.
Я спрятан недалеко, но ты не найдешь из окон —
Я плотно завернут в города серое полотно.

V.

Я внимаю тебе, себе, никому, потолку, луне.
Ныряю в туманы слов, говорящих мне.
Справа бумага, слева
Сердце дрожит, как нить (как тать).
В белом халате Ева —
Не со мной тебе говорить (трепетать).
Не меня заметить, задумчиво надкусив
Золотую нитку (заката).
Перехожу на курсив:

VI.

Ты красива, но тонешь в моем (не аду!) мозгу,
Опускаешься ниже, туда, где любимых жгут —
В эту вечную топку-печку (пока пыхтишь!),
Где, пожалуй, ты не страшней, чем любой фетиш.
Не страшнее и не бессмертней прочих марусь.
(Это крик отчаянья. Я не люблю. Я боюсь.)

VII.

Полночь. Среда. Четверг. Наважденье: фонарь, аптека.
На посошок — бессмысленный тусклый сон.
Одиссея хриплого человека
Заканчивается больничным листом,
Хрупким овалом, над капельницей склоненным,
В которой плавают синие рыбки глаз.
Полночь. Рука. Игла. И тяжелый блин заоконный
Липнет к стеклу, не пугаясь латинских фраз.

 

* * *             

 

           Мое маленькое личное бессмертие. Портативная бесконечность. Встав над точкой, обнаруживаешь колодец — и проваливаешься. Но он бесконечен, и поэтому просто висишь. Повисаешь в последнем миге и остаешься в нем (как бы "навсегда"). Тогда личным бессмертием обладает каждый, и оно — субъективно (как и все?)... Минутку, минутку... — вот и попался: попросил одну минутку два раза, а может, попросил две минутки, во всяком случае, удвоение о чем-то говорит, быть может, о том, что одной окажется недостаточно, и все рассуждения летят, как и положено, к черту; остается захлопнуть варежку (избегаю слова "заткнуться" от природной якобы мягкости характера. Ну, не важно. Избежал — и все тут. "Не будешь слушаться маму — увезу во Владивосток и все-нах". Убедительно).

           Свобода муравья заползать в муравейник сквозь ту или иную дырочку. (А сапог уже занесен. Смысла нет, а судьба есть. Т. е., судьба бессмысленна. Можно поискать закономерность, но это не имеет отношения к смыслу.) Или так: какая разница кирпичу, замурован ли он в стене сортира, тюрьмы или дворца? Его больше волнует трещина, гнездящаяся внутри. Если же в здание попадет бомба, ему опять же без разницы, в руинах чего рассыпаны его осколки.

           Выходит, мы с тобой думали об одном. В отличие от тебя, я сегодня брился и даже слегка порезался. В отличие от твоей тумбочки, в моей лежат целых три лезвия. В отличие от меня, у тебя тумбочки нет, поскольку ты не в больнице.
           Подумали. Встретились, поделились (нечаянно). Ты пришла в воскресенье, я тихонько рассказал. Два дня отдыхал. Ты пришла в среду, рассказала то же самое. Среда была вчера. Сегодня отдыхаю. Завтра поговорим.
           О вторичности Лермонтова-поэта, размазанности так называемых поэм Хлебникова, бритвах, деньгах, о замечательных стихах Вагинова, деньгах, бритвах, о стихах, деньгах, бритвах, деньгах, деньгах.

           Меня волнует что? Правильно вдохнуть и грамотно выдохнуть. Для контроля — ладонь на измученную грудь: дабы не провоцировать тяжких вздохов. Т. е. больше дышать животом. А всем остальным — меньше. Еще меньше. Молодец.

           Пустой трамвай по улице пустой. Хромает хромоножка на лету. Хромает ветер в пересохшем русле. Снег неприятен. В голове застой. Остыли мысли если ясли гусли. Не пой, красавица. Уродина, постой. И желтый лед. И музыка во льду. Не упаду, но поскользнуться можно. Не пропаду, но заблужусь в аду своих же впадин головного мозга.
           (Я дую в небо. Каждую луну. Скрипучими вращая парусами, я покидаю бедную страну. Намеков нет. Отгадывать нельзя. Но как-то раз, поссорившись с часами...)
           Строфически построенный пейзаж катастрофически теряется, привыкнув к твоим глазам. Веселый абордаж нам не поможет. Море горя мыкнув, не то мычать грозишь, не то молчать. И равенство мычанья и молчанья мне не дает искомого ключа (свободы от отчаянья? — не чаял — не спал — не жил — не думал — не гадал...) Струился снег, глаза мои сминая. Ресницы вымокли. На голове скандал чужих волос. И я не понимаю, зачем ты входишь, очи наклоня? Чего, чего ты хочешь от меня?!
           Можно ли смеяться над искренностью? Я нашел, что можно. А вот оправдания этому не нашел. И смеюсь без оправдания. Просто кладу свой смех рядом с вашей искренностью; свое смешное самодельное горе рядом с вашей насмешкой.
           Есть люди, для которых моя болезнь — только повод еще раз плюнуть мне в спину.
           — Кашляешь, сволочь?
           — А прописан в нашей квартире!
           — А мы в твои годы!

           Я кашляю, я сволочь, я прописан в вашей квартире, я верю в вашу искренность и даже не плюю в ответ, хотя хочется... Сначала хочется, потом все равно. Потом видишь фарс — даже в своем удушьи.
           Искренний фарс. Глупый, грустный, смешной, кровавый, какой угодно. Безразличный. Любопытный. В зависимости от погоды.

           Протянуть ноги — не окажутся ли они для кого-нибудь ногами помощи? Крокодил упал в яму. Лежит и вздыхает. Я иду мимо, слышу стоны, думаю: "Бедняга! Упал и даже на помощь позвать не может. Может, пьяный?" Протягиваю ногу, говорю: "Держи!" И, действительно, держит, не отпускает. Я говорю: "Отдай!" Он откусывает, жрет, чавкает. Я думаю: "Вот гадина! Как же я без ноги-то? Пусть жрет вторую. На! Подавись!" Рептилия жрет вторую, давится, погибает. Я сижу, тихо скуля. Не удержавшись, соскальзываю к трупу, скулю там. Чьи-то шаги наверху, голоса.
           — Слышишь? Вроде, плачет кто-то!
           — Не подходи, там яма. Вечно туда крокодил провалится и охает. Дернем-ка, на хрен, поскорее отсюда.
           Дергают. Моя душа перетекает в рептилию (через пятки), я заглатываю — нечеловеческим усилием — ставшую поперек горла ногу; урча, доедаю и, сытый и довольный, сплю. Просыпаюсь с двумя ногами, как и положено.

           Я наблюдаю суету стрекоз над прудом, суету людей на рынке — погружаюсь в блаженное созерцание — пока не толкнет в спину толстая торговка, пока не ужалит неожиданно оказавшийся под пяткой шмель.
           (Веселый наблюдатель: суета муравьев, машин, секунд, снежинок.
           Суета перечислений, наименований, повторов, телодвижений любви.)

           Без какой-либо, внятно истолкованной, причины: я не хочу возвращаться. И кроме этого "не хочу" мне нечем объяснить происходящего.
           Подобные штуки — ты помнишь — уже случались, и всегда помимо воли, т. е. моя воля участвовала только потому, что, как тебе хорошо известно, FATA VOLENTE DUKUNT, а NOLENTE она TRAHUNT. Не желая, чтоб меня трахали, я бодро бегу на миллиметр впереди ее жала. Этим и объясняются все внезапные "я не хочу", "я решил" и т. д.
           Я решил поступить на филфак и тяжело заболел. Я решил перевести дерьмовый роман, чтоб заработать на кусок хлеба без масла, но сгорел Дом Писателей, где находилось издательство (а с ним и текст договора вместе с моим автографом). Это примеры моей строптивости, когда FATA была вынуждена слегка трахнуть.
           Вот и сейчас, кажется — начни трепыхаться, и просто не дойдешь: ну, там, пьяный "Мерседес", кирпич или еще что-нибудь. Хотя, если вдуматься, уж "чего-нибудь" точно не избежишь. Не могу точнее. Причин нет, есть невозможность. Еще немного латыни: PER ASPERA AD ASTHMA — и — PER ASTHMA AD ASTRAM. (Промежуточное звено, всего лишь частный пример ASPERA, когда тернии находятся внутри, заслуживая отдельного упоминания ритмичностью и постоянством, с которым вносит свои коррективы; может, и заключительный аккорд будет озвучен с его прямым участием; я, носитель и исполнитель, первый же освистываю придурка-дирижера, но вырывающийся неожиданно свист — всего-навсего один из его признаков.) Одна из форм TRAHUNT, применяемых "фатой", когда я NOLENTE. Так что, лучше мне быть VOLENTE. Прости за витиеватость, можно было короче.

           В древние времена все было по-другому. Отовсюду поднимался пар. Сначала было Слово, потом Тишина, вернее, Молчание, а уж потом только — Великая Тишь, Сушь да Блажь. Блажь можно трактовать как Блаженство. Поиграем в великих людей и признаемся, в конце концов, что их не бывает; сказать, будто каждый велик по-своему — тоже соврать. Может быть, каждый ничтожен по-своему? Но это слишком однобоко. Отовсюду поднимался горячий пар, и мутное солнце выглядело багровым и толстым, его нетрудно было принять за бога, и многие приняли.

Лена, Леночка, Елена. Никаких притязаний.
("Ночью полная луна, утром стройная она".)

           Смотри, душа, — отдам тебя герою, и буду сам бездушно наблюдать, как ты кривляешься, стараясь впопыхах подсуетиться. ("Но ты чиста, бессмертная монада! Иного доказательства не надо.")

           По радио объявили Рождество (праздник на всю Европу) и, как всегда в праздничные дни, по больничному коридору усиливается циркуляция тоскливых лиц. Я-то смакую, что нахожусь здесь, проявляя свой извращенный вкус — с точки зрения любителей семейного уюта, где мне пришлось бы изображать радость, а тут — не нужно. Сиди себе с той рожей, с какой сидишь. Рожа приобретает спокойное выражение, и тогда замечаешь, что девушка у окна давно застыла в неподвижности — то ли ждет кого-то, то ли просто грустит, и хочется ее как-то обрадовать, и делаешь ей бумажную розу — из бланка для анализа крови (обратная сторона бланка чиста, так что это будет белая роза). И девушка так неожиданно радуется, что... что сам не знаю, что. Скорее всего, ничего.

           Немножко невнятицы:
           — Ведь я не набиваюсь к Вам ни в друзья, ни в любовники, хотя, может быть, хочу и того и другого. Давайте лучше рассматривать рисунки.
           Вы рисуете. И все это хранится в диване — или под диваном? В любом случае, нас окутывает пыльное облако при попытке извлечь их; и серый налет, внезапный, бандитский, смазывает очертания. Боже мой! Эти смазливые черты, эти смазанные рожи, для чего Вы нарисовали их? Я хочу быть Вашим другом, Вашим любовником. Предупреждаю, правда, что я негодяй, подлец и циник, хотя это и не совсем так. ("И аполитичен", — как Вы правильно заметили с первого взгляда.) Я предупредил. Теперь я хочу Вас целовать. Но это еще не все. Должен заметить, что Вы превосходно рисуете.

           — Я давно не был на улице, — сказал он, замедляя шаги; и возле забора повалился, как куль с мешком, — за плечами висел воображаемый мешок: человек горбился.

           Человеку приснился знакомый придурок из школьного безобразия. Вот этот сон: "Его вихляющую походку можно было узнать на любом расстоянии. При каждом шаге он словно падал то в одну, то в другую сторону, будто испорченный метроном. Такой походки я больше ни у кого не видел. Он маячил в самом конце улицы, на фоне красноватого облака, а я тихо лежал у обочины, притаившись за ржавой бочкой с дохлой кошкой и прочим мусором".

           Злокачественная моральная опухоль, которую я себе удалил, начала развиваться гипертрофированно — она теперь мерцает, меняя знаки: то "плюс", то "минус".
           Опухшая мораль свешивалась со лба. Приходилось приподнимать ее, чтобы хоть что-нибудь увидеть. Неожиданно она отсохла. Стояло жаркое лето. Я купался. Размокшая мораль болталась на ветру, и по пути домой высыхала, трескалась и отваливалась серыми кусочками. Пришел я домой совсем легоньким. Поймите меня правильно.

           Я люблю. Симфонию Шуберта — ту, что сейчас звучит по радио, не помню номера. Мне безумно нравятся некоторые звуки слов. Так называемая свобода коренится где-то здесь. Потому что больше ее нигде нет.

           Подушка облита синеватым лунным светом. Я приподнимаюсь. 29 декабря. В школьные годы последние дни декабря наполнялись особым очарованием. "29-е",— думал я со сладостным замиранием. Здравствуй, полнолуние мое!

           Луна подняла его с постели и вытолкнула в коридор. Он шел, зябко поеживаясь. Сомнамбулу покачивало. Влекло вдоль бледных стен.
           Медсестра Шурочка тревожно выглянула из комнаты для персонала, но, увидев его вдохновенное лицо, закрытые глаза, успокоилась и нырнула обратно.
           Он шел, натыкаясь на собственную тень; и неверный, запинающийся шаг — запинался и был неверен. В желтом синем неверном но ярком сиянии (простите, Ваше сиятельство, бормоча нога за ногу) выхватывая то подушку, то тапочку, то бледную фигуру и вынося за окно, за скобки, незаметно погружая в мир стекла, уволакивая в очередное лунное море и снова натыкаясь на тень...

           ...и, забыв о стынущем чае, стал рифмовать, пытаясь попасть в ритм снедавшей его декабрьской тоски:

"Чтобы мысль записать, не решаюсь ее додумать.
Я привык быть один, навещать только раз в году мать.
Из вокруг обступивших рож вдруг одна приятна.
Остальные как пятна.

Вихрь бушующих чувств оказался простой пружинкой.
Не ощущаю связи между собой и жинкой,
Собой и тобой, собою и мною.
Слишком долго вчера ковырялся в глазу луною.

Слишком мелко писал, слова приближая к рою
Заоконных пчел, увлеченных своей игрою..."

           — ...и спрашивает: Ну, как здоровье, поправляемся потихоньку? А я говорю: Благодаря стараниям и усилиям — уверенно движемся к цели... (Подмигивает.) Я уж не стал говорить, к какой.

"Нахватался желтка — и спать, темноту калеча
Этажами слов, от которых и здесь не лечат..."

           Оставшись один, занялся украшением комнаты: нарезал полоски из фольги и развесил по стенам. Стал вырезать из бумаги снежинку.

           Хорошо бы узнать, что у тебя есть из книг. Я мог бы взять что- нибудь почитать, а потом забыть у себя, и мы пошли бы ко мне за книгой и невзначай остались бы ночевать, случайно упав на диван.
           И даже некоторое время были бы счастливы. А потом мы все равно будем стареть.

 

* * *             

 

Бурлят фальшивые глубины.
Торчат из десен поплавки.
Светило, волосы раскинув,
Нырнуло в море от тоски.

А моря нет. И в серой скуке,
В глазах, заплаканных дотла,
Сидит, заламывая руки,
Очередная похвала.

Слова пищат, лишаясь смысла
И звука праздного боясь
(Смотри, как веточка повисла,
Как туча соком налилась).

И вот — я жду. Но в доме тихо,
Как будто я лишен ушей.
И спит лохматая волчиха
В холодной музыке твоей.

 

* * *             

 

           Телевизор, шкаф, различные предметы, разбросанные по комнате. Разбросанные в голове мысли, их обломки.
           Я просыпаюсь и думаю: что нужно от меня этой женщине? Потом замечаю, что лежу один. (Что сижу один. Что один.) Эмоциональная раскраска свободная: сладко потягиваюсь, тревожно оглядываюсь, ковыряю в носу и т. д.

           Суть в скобках (я за скобками). Я в скобках (суть за скобками). Одна скобка я, другая — суть. ("Болтык заязыкался".)

           (Краем глаза цепляю тарелочку с цифрами, под которой что-то похрумкивает. Подношу к самому носу. Мы еще в декабре.)

           Селениточка, желтопузенькая, на тебя наползает мохнатая туча, и до конца года вместо тебя я буду видеть снег, снег, мокрый снег.