Альманах "Присутствие"
 Альманах акбар!
#  10  (20)
от 22.06.2002        до 22.09.2002

 

 

 

            Дан Маркович

         ДОКТОР, МУХА!

 

 

Рисунок Дана Марковича  
  • Опередил
  • Мамзер
  • Доктор, муха!
  • Крым
  • Что делать...
  • Такая собака
  •  

     

     

               Опередил

     

               Мой приятель всегда подозревал — с этим человеком связана какая-то тайна. Обычно он стремительно проходил мимо, в сером костюме, подтянутый, стройный, хотя немало лет, и почему-то насмешливо смотрит на меня. А приятель убежден был, что на него — "кто же он такой, каждый день встречаю..." Так и не успел выяснить, умер внезапной смертью, сердце разорвалось. Теперь проще говорят — инфаркт, но очень обширный, мышца в самом деле пополам. Мы пришли за ним в морг — белые цветы, серебристый шелк, мертвец, застенчиво высунувший нос из этого великолепия...  И этот тип в углу, в белом коротком халате, рукава засучены, мускулистые руки сложены на груди, тяжелая челюсть... ковбой на расплывчатом российском фоне. Оказывается, вот он кто — патологоанатом. Есть такие врачи, они никого не лечат, и вообще, в клиниках их не видно, среди палат, горшков. вони... Это аристократы смерти. Но стоит только умереть, как тебя везут, к кому? - к нему, к патологоанатому. Там, в тишине, среди пустынных залов, где только костный хруст и скрип, царит этот человек. Врач предполагает — гадает диагноз, пробует лекарства применить, одно, другое, лечит, не лечит... а этот тип располагает, он все раскроет и даст ответ, что было, лечили или калечили — разрежет, посмотрит, спешки никакой, бояться ему нечего, если шире разрежет, возьмет суровые нитки и кое-как затянет, все равно не проснешься, не завопишь — братцы. что это... Он все тайное сделает явным, и потому его не любят и боятся все другие врачи. Красивый малый в ковбойской шляпе, куртка модная, костюм английской шерсти, ботинки... Вот он кто, оказывается. Если бы приятель знал... И что? Вот я знаю теперь и на каждом углу жду — появится он, глянет насмешливо и пройдет. Что он хочет сказать - ты скоро ко мне?  Наглость какая!  Впрочем, не придерешься, улыбочка тайная у него, приличная с виду, будто доброжелатель и любитель человечества, а на деле кто? Да он одним движением — р-раз, и от горла до промежности распахнет тебя настежь, раскроет, словно ты муляж. Для него все, кто еще ходит, будущие муляжи. Я его видеть не могу, таких изолировать надо, как палачей, что он среди нас мелькает, напоминает, тьфу-тьфу, и каждый раз, как пройдет, взгляд его след оставляет, липкий и мерзкий - ну, скоро к нам? А я не знаю, но не хочу.  Хорошо, приятель так и не узнал, гулял себе, только удивится иногда — "что за странная фигура, щеголь, лет немало, а держится — не поверишь, что старик..." Это безобразие, что он среди нас ходит — приходите, мол,  всегда рад видеть, выясним, что там у вас было, что они прозевали, эти лечащие дураки... Как встречу его, напрягусь весь, выпрямлю спину, и пружинным шагом, расправив влечи, прохожу, взглядом его меряю — "ну. как? не дождешься, я не твой." А он сверкнет насмешливым глазом, и неспешно так, играючи прибавит шаг, плечи у него широкие, руки...   Нет, такого не пережить, не пересидеть, а значит ввезут на колесиках в его светлые покои, разденут — и на цинковый стол... Нет, нет, я еще жив, говорю себе, не поддавайся! А он посмотрит, глазами блеснет — и мимо, в мясистой лапе сигарета. Может, никотин его согнет, а я не курю... Такого не согнет. Так что доберется он до меня. Что ему так хочется все выяснить, когда уже ничего выяснять не надо! Тому, кто перед ним, совершенно это ни к чему. Но отказаться нет прав, и сил, потому что труп. Если бы приятель знал... Я бы сказал ему — ну, какое тебе дело, пусть копается, тело тебе больше ни к чему. Он мне ответит — все равно противно, не хочу, чтобы тайное стало явным!.. Уже не ответит, но определенно так бы сказал, я его знаю. А он не знал ничего. Зато я теперь все выяснил,  и буду потихоньку бороться — кто кого переживет.
               Вот он опять появился из-за угла, идет, помахивает газетой. Его новости, видите ли, интересуют. Подбираю живот, грудь навыкат и стремительно прохожу. Он глазами зыркнул — и мимо, не успел оглядеть. Уже не тот, раньше никого не пропускал... Кажется, он тоже чего-то бояться начал, все смотрит по сторонам, может, выискивает, к кому его вкатят на колесиках...
               Как-то возвращаюсь из отпуска, прошелся по нашим бродвеям раз, другой, неделя прошла, а его все нет. Хожу, жду его, скучно стало, тревожно, зима на носу, иней по утрам, но я держусь, прыгаю, бегаю, поглядываю по сторонам — куда же он делся, неужели  меня опередил...

     

     

     

     

               Мамзер

    По Эдгару                                  

               Люблю, люблю... воркуют, сволочи, нет, чтобы подумать обо мне! Я так им как-то раз и вылепил, лет десять мне было, что-то в очередной раз запретили, как всегда между прочим, в своих делах-заботах, сидели на кровати у себя, двери раскрыты, и я, уходя в свой уголок, негромко так — "сволочи..." Она тут же догнала, влепила оплеуху, он с места не сдвинулся, смущенный, растерянный, может, со смутным ощущением вины, хотя вряд ли — давно забыл, как все начиналось — "вот и живи для них, воспитывай..." — говорит. Тогда они давно уж в законном браке, и только бабушка, его мать, гладя по голове, говорила непонятное слово — "мамзер". Это она шутя, давно все забылось.  Мамзер — незаконнорожденный, я потом узнал. Тогда, в начале, я был им ни к селу ни к городу, случайный плод жаркой неосторожной любви, зародился среди порывов страсти при полном безразличии к последствиям, а последствием оказался — я! И первая мысль, конечно, у них — избавиться, и с кровью это известие принеслось ко мне, ударило в голову, ужас меня обжег, отчаяние и злоба, я ворочался, беззвучно раскрывая рот, бился ногами о мягкую податливую стенку, она уступала, но тут же гасила мои усилия... При встрече с ней родственники шарахались, знакомые перестали здороваться, а его жена, высокая смазливая блондинка — у нее мальчик был лет двенадцати, их сын — надменно вздернув голову, рассматривала соперницу: общество не простит. Все знали — не простит. Оставлю — назло всем, решила она, и ходила по городу  с высоко поднятой головой. И этот цепкий дух сопротивления горячей волной докатился до меня, даруя облегчение и заражая новой злобой, безмерно унизив: мне разрешено было жить, орудию в борьбе, аргументу в споре, что я был ей... И тут грянула великая война, общество погибло, ничего не осталось от сословной спеси, мелких предрассудков, сплетен, очарования легкой болтовни, интриг, таких безобидных, шуршания шелковых платьев — променяли платья на еду в далеких деревнях... Потом жизнь вернулась на место, но не восстановилась. Постаревшие, испуганные, пережившие проявления сил, для которых оказались не более, чем муравьями под бульдозерным ковшом, они еще тесней прижались друг к другу, и с ними я — познавший великий страх, родительское равнодушие — случайный плод, я родился, выжил, рос, но мог ли я их любить, навсегда отделенный этими первыми мгновениями, невзлюбивший мать еще во чреве ее, и в то же время намертво связанный с нею — сначала кровью, узкой струйкой притекавшей ко мне,  несущей тепло, потом общей судьбой, своей похожестью на нее, и новой зависимостью, терпкой смесью неприязни и обожания, страха и скрытого сопротивления?..  Теперь они, наверное, любили меня, но тень, маячившая на грани сознания, отталкивала меня от них... Я взрослел, и начал искать причину своей холодности и неблагодарности, которые удивляли и пугали меня, вызывая приступы угрызения совести, своего напряженного и неприязненного вглядывания в этих двоих: они между прочим, занятые собой, пробудили меня к жизни, потом долго решали, жить мне или не жить, и оставили из соображений мелких и пошлых. Но все мои попытки приблизить тень, сфокусировать зрение, наталкивались на предел возможностей сознания, и только истощали меня... И тут отец умирает, унося с собой половину правды; часть тайны, оставшаяся с матерью, заведомо была полуправдой, я отшатнулся от нее, прекратив все попытки что-либо понять. И годы нашего общения, вплоть до ее  смерти, были наполнены скрытым раздражением, неприязнью и острым любопытством. Она узнавала во мне его: он давно умер, а я повторял и повторял его черты, повадки, словечки, отдельные движения, причем с возрастом появлялись все новые знаки родства, откуда? я не мог ведь подсмотреть и подражать! Даже спина у меня была такая же, широкая и сутулая, и это радовало ее, и обувь она мне покупала на два номера больше, хотя отлично видела, что спадают с ноги — это казалось ей недоразумением, которое следует исправить, ведь у него была большая нога и у меня должна быть такая же...
               Она умерла, не дождавшись разговора, который, она считала, должен все прояснить, и стена рухнет, а я боялся и избегал объяснений, не представляя себе, что ей сказать, только смутно чувствуя нечто в самом начале, разделившее нас. Как-то она, преодолев гордыню свою, все же спросила — "почему ты так не любишь меня?" — меня, все отдавшую тебе, это было правдой, и неправдой тоже, потому что не мне, а ему, и его могиле! Что я хотел у нее узнать? Она ничего не знает, также, как я. Да и что я мог бы понять тогда, в середине жизни, полный сил, совершающий те же ошибки, также как они, рождающий между прочим детей...
               И только в конце, когда я, свернувшись в клубок от боли, сморщенный старик, теряя остатки сознания, уходил, то вдруг ясно увидел себя, связанного с ней цепью пуповины, испуганного и сопротивляющегося, злобного, ожесточенного... — и понял, откуда все, и не могло быть иначе.

     

     

     

     

               Доктор, муха!

     

               Мне влетела муха в правое ухо, а вылетела из левого. Такие события надолго выбивают из колеи. Если б в нос влетела, а вылетела через рот, я бы понял, есть, говорят, такая щель. А вот через глаз она бы не пролезла, хотя дорога существует, мне сообщили знающие люди. Приятель говорит — сходи к врачу. На кой мне врач, вот если б не вылетела, а так — инцидент исчерпан. Хотя, конечно, странное дело. "Ничего странного, — говорит мой другой приятель, вернее, сосед, мы с ним тридцать лет квартирами меняемся и все решиться не можем, - есть, говорит, такая труба, из уха в глотку, там пересадка на другую сторону и можно понемногу выбраться, никакого чуда. И мухи злые нынче, ишь, разлетались..." Но эта особенная, представляете, страх какой, она словно новый Колумб, он по свежему воздуху ехал, а она в душной темноте, где и крыльев-то не применишь, только ползти... как тот старик-китаец, который пробирался к небожителям в рай по каменистому лазу, только китаец мог такое преодолеть, только он. Муха не китаец, но тоже особенная — чтобы во мне ползти, надо обладать большим мужеством... И в конце концов видит — свет! Вспорхнула и вылетела, смотрит — я позади. А мы двадцать лет решиться не можем... или тридцать?  не помню уже... Стыдно.  Верно, но я все равно не стыжусь, я не муха и не Колумб, чтобы туда — сюда... легкомысленная тварь, а если б не вылетела? Тогда уж точно к врачу. И что я ему скажу? Мне в ухо, видите ли, влетела муха?.. Нет, нельзя, подумает, что стихи сочиняю: ухо-муха... Надо по-другому: доктор, мне муха забралась в ушной проход... В этом что-то неприличное есть. Лучше уж крикнуть: доктор, муха! — и показать, как она летит, крылышками машет — и влетает, влетает... Тогда он меня к другому врачу — "вы на учете или не на учете еще?.."  Не пойду, я их знаю, ничего не скажу, пусть себе влетает, вылетает, летит, куда хочет, у нас свобода для мух...
               Все-таки мужественное создание, чем не новый Колумб! Да что Колумб... Китаец может, а муха — это удивительно . Как представлю - влетает... ужас!
                — А может все-таки не вылетела, ты обязательно сходи, проверься, — говорит третий приятель, вернее, враг, ждет моей погибели, я зна-а-ю.
                — Ну, уж нет, — говорю, — на кой мне врач, вот если бы влете-е-ла...

     

     

     

     

               Крым

     

               Когда мне было тридцать, я впервые попал в Крым. Другие, знакомые мои, часто ездили, рассказывали, как там, а у меня времени было мало. Я работал изо всех сил, особенно летом — в лаборатории тихо, прохладно, места много, приборы свободны — твори, дерзай, или как там сказал поэт, не помню, я поэтов с детства не читал. Приезжали сотрудники, загорелые, усталые, веселые, и рассказывали, что за чудесная земля — Крым, а я им не верил... нет, верил, но мне и здесь хорошо, да и времени нет.
               И вот, наконец, я развелся, и оказалось — времени-то уйма, и работать летом не обязательно. "Едем" — говорит приятель, он там дважды в год, весной смотрит, как все цветет, осенью — как зреют плоды, а иногда и зимой успечает отдохнуть. Что ж, едем, говорю — действительно, оказывается времени много, в лаборатории сыро и темно, и творить я устал, а Крым, говорят, чудесная земля.
               Оказывается, всего одна ночь. Я вышел из поезда, ранее утро, не особенно тепло, даже прохладно, во всяком случае, ничего удивительного со стороны температуры, и у нас так бывает по утрам, но воздух... Нет, запах, конечно, запах — это совсем другой мир, вдыхаешь без конца и не устаешь...
               Мы долго ходили, искали подходящее жилье, приятель знал в этом толк, а я молчал, смотрел по сторонам. Поселок низенький, грязный, везде канавы, мусор, на дороге в пыли лежат собаки, отдыхают от жары... кухоньки, в крошечных садиках на грядках кое-какая зелень натыкана, и, представьте — растет!.. заборы перекошены, везде хибары, хибарки, хибарочки, отовсюду голые ноги торчат, очки, носы... движение, беготня — собираются к морю... Кругом невысокие холмы, песок, пыль, камень, дальше — повыше, одна вершина, поросшая зеленым лесом, рядом скалистый утес, и еще, и в море круто обрывается вся гряда. Солнце начало уже припекать, но удивительно приятно, я хотел, чтобы оно меня насквозь пропекло, чтобы я стал как этот камень, песок, пыль — сухим, горячим... А воздух — он другой, у нас тоже чистый воздух есть, но здесь он еще простором пахнет, как на краю земли. Это и есть край, ведь дальше только море. И все страшно беззаботно кругом, здесь дел никаких быть не может, творить невозможно, зато можно почти не есть.
               Наконец, мы нашли дом, он стоял на высоте, над морем. Внизу, еще ближе к воде, тоже поселок, но нет такого простора, приятель говорит — здесь лучшее место. Мы бросили вещи и пошли на берег. Там кучами лежали тела, мне это сразу не понравилось, я говорю — давай, отойдем. Мы шли довольно долго вдоль воды, людей становилось все меньше, и здесь сели на песок. Море оказалось выше головы, горизонт поднялся, изогнулся... Я дышал. Так мы сидели часа два или три, потом приятель говорит — неплохо бы поесть, а завтра начнем купаться. Мы прошли еще дальше, начались рощицы с кривыми деревцами, которые торчали из камней, здесь уже не было никого. Постояли, море начало плескаться — поднялся ветерок. Здесь нельзя жить постоянно, я подумал, также как в раю...
               Мы нашли кафе — длинный сарай, железный, голубого цвета, там был суп, второе, творог и компот, народу мало — все еще греются. Мы поели, и я захотел спать, ужасно, неодолимо, мне стыдно было признаться, потому что еще утро.
                — Неплохо бы отдохнуть, — говорит приятель, — первый день всегда так, я этого воздуха не выдерживаю.
               Вернулись на квартиру, легли, он сразу заснул, а я подошел к окну. Вижу — все как золотом облито, сверкает вода, по краям картины темные горы, и все вечно так, вечно, было и будет здесь... Потом я лег и заснул — до вечера. Приятель несколько раз уходил, приходил, а я все спал. Так я приехал в Крым.

     

     

     

     

               Что делать...

     

               Я много лет не был в тех местах, где родился, и вот недавно собрался и приехал. Меня вовсе сюда не тянуло. Все время новые события, на что-то надеешься впереди... Да и от того робкого мальчика во мне ничего не осталось. Он гулял в тех забытых мной местах. Столько, знаете, всего каждый день, ведь производство. Это жизнь. А прошлое... если не помнишь, то и нет его. И того мальчика уже нет, и место это я забыл, не вспоминал, вот и не ездил. Но тут получилось так по работе, что надо поехать. Я заспорил почему-то — все мне да мне, хотя обычно ни слова. Но чувствую, ехать надо. Вот и приехал. Ну, что я скажу... Стоит дом, стоит, действительно, я здесь жил, и площадка перед домом такая же, только заросла гуще кустами, и даже дерево появилось, новое, лет тридцати... песочек для детишек, какие-то газончики... а дорогу заасфальтировали грубо, залезли на траву, как всегда у нас... Забор напротив снесли, зачем... домишки одноэтажные, они ведь требуют, чтобы заборчик, клочок земли под окнами, а тут словно голые... Стройка рядом, министерство какое-то, надвигается на эти несколько домишек, но пока они целы. Наш все такой же, желтый, грязный... но я не о том. Я стоял и думал. Нет, ни о чем не думал, просто хотел понять. Ведь это я,  здесь,  совсем мальчиком, в самом начале... Странно. Просто не может быть. А воздух все тот же. Железка рядом — углем, рельсами пахнет, и влагой, ведь море! я забыл, море за углом... Вот здесь я стоял. Скамейки не было. И куст, кажется, стал пониже, хотя, конечно, вырос. А в остальном все также. Но чувство такое, будто ужасное произошло событие — был я, и пропал. Как в песок затянуло — и нет следа. А дом, кусты, и этот запах — как ни в чем не бывало. Им наплевать, что не стало меня... Домик напротив тогда строили, стружки желтые, мы с ними играли. Нет, это был не я. Но что-то тянется оттуда. А дальше? — жизнь растворилась в пространстве. Уехал, переехал... — не в том дело, дальше она растворилась. Как в воду камень — сначала круги, что-то произошло ведь, а потом тишина. Это я на дно канул. А здесь сохранилось нечто, вопреки материализму, и, главное, без моего участия. Бывает, сажаешь зелень всякую, цветы, поливаешь их, даешь того-этого — и все равно они кое-как растут, а тут же рядом из камней лезет росток, пробивается, никто ему ничего, а он живет. Так и здесь. Меня не умиляет, может, даже ужасает, как здесь что-то могло остаться. Лучше бы я не знал...
               Потом я в новый район отправился, дела, обычная жизнь у них, всем на все наплевать. Как устроили себе, так и живем.  До вечера промотался, ночью самолет, вот и все, даже толком поесть не успел. Та улица? Я больше туда не ходил. Там в одном месте трава была, мягкая, густая, я помню, лежал когда-то. Положили плиты, бетонные, одну на другую, и давно лежат, видно, с осени. ТАК ТРАВА ИЗ-ПОД ЭТИХ ПЛИТ, КОЕ-КАК... Я посмотрел — отвернулся. Ну, что сделаешь, не может все быть так, как было, не может. Это жизнь прошла, а ты — трава... Я сюда не стремился, так получилось. Попросили — приехал. И стройка эта... ну, зачем... Хоть бы сразу снесли, в один день, а то будут отрывать по куску, от живого... Крутишься целыми днями, все дела... А тут случайно совершенно прилетел, смотрю — дом,  площадка перед окнами, трава... Завтра к девяти, как всегда. Что делать... Зажмуриться осталось — и дальше бежать, пробиваться... что делать...

     

     

     

     

               Такая собака

     

               К нам ходит такая собака — толстая, белая, морда поросячья, а глаза китайские. Она шлепает, переваливается, от дерева к дереву, и каждое поливает толстой шумной струей, у нее хватает на все деревья, что выстроились вдоль дорожки от нашего дома до девятого. Потом она ковыляет обратно и поливает деревья с другой стороны, добирается до угла нашего дома, поливает камень, большой булыжник, когда фундамент закладывали, вытащили, да так и оставили, польет его и исчезает. Я думаю, она живет в домах, что по ту сторону оврага. Там нет деревьев — новая застройка, не успели посадить, и вот собака перебирается через овраг к нам. Это ей нелегко дается, при таком телосложении, но, видно, очень нужно — здесь деревья, она делает дела и гуляет.  Если это будет продолжаться, деревья могут засохнуть, им не нужно столько солей...  Какая-то особенная порода, если б это был человек, его считали бы дебилом. У нас есть такой идиот в доме напротив — толстый, белый, глаза китайские, ручки коротенькие, лицо широкое, плоское — и нос пятачком, как у этой собаки. Может бывают идиоты среди собак? Об этом знают только сами собаки. Я вижу, они обходят эту стороной, то ли запах особый, то ли голос... Голос,  действительно,  странный, она не лает, не визжит и не воет, как некоторые по ночам, у нее какой-то хриплый возглас вырывается, словно прокашливается перед важным сообщением, горло прочищает... Она хмыкает многозначительно и продвигается вдоль правого ряда деревьев по аллейке, ведущей к девятому, стволов там восемь штук, затем поворачивает обратно, шлепает вдоль другого ряда...
               Я стою у дома и смотрю, как она сначала удаляется, потом приближается... она продвигается и поливает все деревья, не пропуская ни одного, доходит до угла нашего дома, не забывает про свой камень — и скрывается. Я выглядываю, чтобы убедиться — она с той стороны, откуда же еще, но ее уже нет. Странно, трава здесь невысокая, кустов нет, а до оврага добраться, с ее-то ногами, не так просто... А в повадках что-то смущающее, какая-то непреклонность в движениях, пусть неуклюжих, она знает, что хочет, ей цель ясна до последнего клочка шерсти, или еще чего-то, ценного для собак. Так двигался летчик-испытатель, который вырвал мне верхний коренной зуб. Тогда он уже не был летчиком, попал в катастрофу, его уволили, он проучился два года в училище, зубопротезном, какие протезы он делал, не знаю, но зубы выдирал именно так: мельком заглянет в рот — "ага, этот!" — и тут же отходит, после катастрофы нога короче, передвигается неуклюже и неуклонно, как эта собака. Вернее, теперь, глядя на собаку, я вижу того неуклюжего техника, испытателя... Он отходит, берет не глядя со столика какие-то клещи, я уверен, не те, и тут же, не задумываясь, возвращается, протягивает руку, на лице ни сомнения, ни мысли... Я даже рта не закрыл, чтобы снова открыть, и духом не собрался, как клещи уже во рту, быстро и ловко что-то зацепили и моментально хрястнуло, обожгло болью, но уже все, все позади, он сильно так и ловко крутанул, сила у него была, дай Боже всякому, а клещи наверняка не те. Вот с подобной неуклонностью... Я смотрю — движения те же, и снова эта собака скрывается за углом. Я туда, а ее и след простыл.  Ну, не могла добраться до оврага, просто не могла! Движения совсем не быстрые, но какие-то неуклонные, быстрота бессмысленна, если перед действием остановка, главное, чтобы остановки никакой — шел и сделал, протянул руку и вырвал... или вырезал, вырезал тут же... как хирург с густыми усами, старик, вырезал мне гланды лет тридцать тому назад. Сначала уколол глубоко в горле  длинной иглой, в первый момент больно, потом только хруст... отложил шприц и не глядя хватает ножницы с длинной волосяной петлей, сует в рот, даже не сказал, что главный момент, не предупредил, не промычал как на обходе — заглянет в горло, промычит,  значит у тебя там помойка... а он, ничего не сказав, хотя домашний друг, папин приятель, хватает петлю и в темном и узком пространстве затягивает ее, душит мои гланды — и хруст... И собака исчезает за углом. Я тут же высовываюсь — нигде нет, с ее поросячьим носом, узкими китайскими глазами... Такие я видел... у одной женщины, подавальщицы в столовой. Она толстая, белая, видно, очень плотная, даже твердая, наклоняется протереть клеенку, грудь пости вываливается на стол и все-таки удерживается, глазами она косит на нас, студентов... сытая, конечно... а мы только ждем, когда она вытрет лужи, уберет пустую корзинку из-под хлеба, принесет другую, полную мягких кусков, и тогда, не обращая на нее внимания, будем есть хлеб, запивать компотом... У нее родители китайцы, наполовину, кажется, и такие вот глаза, и вся толстая, белая, как эта собака, или даже еще толще. Она наклоняется, грудь... И собака скрывается за углом. Я бегу, смотрю — ее нет нигде.

     

     

    Иллюстрация Дана Марковича.