Альманах "Присутствие"
 Альманах акбар!
#  10  (20)
от 22.06.2002        до 22.09.2002

 

 

 

            Алексей Смирнов

            М А Л Ь Б О М

 

В каждом из нас живет безжалостный судья, обвиняющий нас даже тогда, когда мы не знаем за собой никакого преступления. Хотя мы сами ничего об этом не ведаем, складывается впечатление, будто где-то об этом все известно.

               К. Г. Юнг "Парацельс как духовное явление"

 

 

            И с т о р и я   п е р в а я

            ТЛЕНИЕ  ТЛЕНА

 


           На воре горит шапка. Роняет вор багряный свой убор.
           Я проснулся от этого самого тления, что под шапкой.
           Мне было очень страшно. Во рту пересохло, в груди болело. Та частица меня, что имела обычай пробуждаться прежде других, с надеждой ждала облегчения, облегченно ждала узнавания: вот ночь. Вот ветка, припорошенная снегом. Вот черные глыбы предметов со сглаженными углами. Частица развернулась, будто фантик, в котором лежала подтаявшая конфета с орешком. Этой конфетой был я, и во мне был орешек, в орешке разворачивался пестрый фантик, а я был дома; я лежал, где обычно лежу, мне оставалось немногое — вздохнуть, покачать головой, глотнуть воды и забыться, но уже без боязни, утешенным, благо нарушенные сны никогда не продолжаются. Этого, правда, не скажешь о яви. Мой сонный разум возмутился, не желая признать очевидного; он все еще ждал, что наступит порядок, вот-вот; ему мнилось, будто тягучие течения, которые днем питали мысли, а ночью кормили образы, сумеют распутаться; водоворот исчезнет, освобождая пути к рассудку, и так восстановится обыденная последовательность. Сны истребляются просто: кошмар, пробуждение, последействие, узнавание, облегчение, чертыхание, умиротворение, засыпание. Дело застопорилось на третьем этапе; сон выжил. Я посмотрел на светящийся циферблат: было раннее утро, пять часов.
           Бытует мнение, будто сны это нечто вроде непереваренного дня, или дней. Людей, которым снятся кошмары, обременяет реальный груз, но это был не мой случай. Я заканчивал выпускной курс философского факультета, и у меня были все основания рассчитывать на праздность и достаток: выгодное место консультанта при неразборчивой, но денежной конторе. Я не жаловался на здоровье, не терпел нужды; друзей имел ровно столько, сколько нужно, чтобы то были друзья, а не кореша; подумывал жениться, выпивал в меру — словом, жил ровно и счастливо, не давая кошмарам повода вторгнуться с их мрачными напоминаниями и угрожающими намеками.
           Одним словом, дела мои шли лучше некуда.
           Сон обнажился, теряя подробности, но сохраняя черный каркас; так осыпается с дерева снег. Я сел, сунул ноги в холодные тапочки: те сделались тесными, потому что душа ушла в пятки, и стопы опухли. Обычно с утра опухает лицо. Я надавил пальцем над плюсной, и там осталась хлебная вмятина. В комнате пахло смертоносными благовониями: ложась, я включил фумигатор, и комары, которые не переводились даже зимой, падали, как лапчатые рубиновые звезды. Они успевали насосаться перед смертью, но успевали и надышаться — напрасно рассуждают, будто перед смертью не надышишься: надышишься, и еще как, оттого и погибнешь. Я встал и зажег свет в надежде, что он прогонит мое настроение. Вспышка заставила сон отступить в тень, но он там остался маячить, стоя с недоброй усмешкой, готовый провести в такой позе многие часы.
           Мне приснилось, будто я забрел в какой-то огород и вспомнил вдруг, что убил в нем бомжа. Может быть, это была женщина — во всяком случае, нечто, подошедшее к грани, за которой теряются половые различия. И переступившее грань. Огород был дурной, с покосившимся плетнем, с запущенными грядками; пыльные лопухи заказывали музыку разгоряченным мухам; сама земля, казалось, накренилась вместе с крестообразным пугалом в дырявой шляпе. Этот огород представлялся недолговечным проблеском пьяного сознания. Горело солнце, горела шапка: та, что была надета на пугало — вовсю, моя же предательски тлела, покуда я рассматривал заступы, тяпки и грабли, сваленные близ гнилого крыльца. Их вид меня тревожил, но пожар занялся, едва меня тронули за левое плечо; может быть, никакого касания не было, и я принял за него дуновение спрятавшегося ангела. Пропитым голосом тракториста невидимка напомнил мне об убийстве, и я тут же обратил внимание на борозды и канавки, спешно прочерченные в сухом черноземе. Земля немножко разошлась, ровно столько, сколько нужно было, чтобы я увидел, и я действительно увидел перепутанные грязные ленты, похожие не то на лохмотья, не то на мясо; под ними чернели кости, как будто их долго продержали над костром, но не сожгли, прокоптили, и вот они впитали давнишний дым. Пейзаж качался; он не дрожал обманной знойной дрожью, а именно раскачивался, как маятник. Вокруг было голо, бедно и солнечно; бороздки и канавки продлились в доисторическую тракторную колею; невидимка, стоявший за плечами, торжествовал, и я отступил, цепенея от страха, потому что вспомнил. Вернее сказать, я сначала не вспомнил ни бомжа, ни картины убийства; я знал только, что убийство состоялось, и совершил его я; совершил, вероятно, либо по неосторожности, либо под действием скороспелого бешенства. Еще мне вспомнилась моя тогдашняя уверенность в полной безопасности; я ни секунды не сомневался, что меня никогда не найдут и не будут искать. Затем промелькнул и сам бомж, я так и не разобрал, кем он был: это существо стояло и горланило что-то, размахивая руками, очень похожее на разбитное лихое пугало, которое с того времени ничуть не изменилось и даже торчало под тем же углом. И я, по-моему, рубанул орущее существо лопатой. "Но теперь все открылось", — сказал невидимка; я отступил еще. Пылал рябой огородный сентябрь. Солнце припекало мою макушку, мне захотелось пить, и я сразу проснулся, чтобы утешиться мирными предутренними часами в мирные предутренние часы.
           "Это сон", — сказал я себе, стоя посреди залитой светом комнаты и слушая, как капает в ванной. Капель равнодушно стучала; у нее не было права голоса, не то, будь ее воля, она-то уж сказала бы мне все, что думает про мою особу и о моих прошлых деяниях; но нет, так и нет, и капли падали, подчеркнуто безучастные к моим сомнениям. В этих сомнениях ощущалось нечто столь же ужасное, сколь и манящее, участие чуда. Мне очень хотелось поклясться перед собой, что никакого бомжа не было, и никакого огорода я не знаю, но я не сумел. Когда же и где? Этого я не помнил. Возможно, я был пьян? Меня зашвырнуло в пригород, я поспорил с каким-то бродягой, зарыл его в качестве последнего довода — может быть, я ни в чем не мог поручиться.
           Пришлось умыться и выпить кофе; ни первого, ни второго я не терплю, я принимаю душ и пью чай с бергамотом. Сосущее воспоминание требовало скорых мер, я бухнул в чашку четыре столовые ложки: сначала кофе, потом сахара. Умывался холодной водой; вообще, я принялся лихорадочно приводить себя в порядок — бриться, чиститься, сменил носки, переоделся на выход. Короче говоря, сделал многое, чтобы отвлечься, но сделанное не помогло. Тревога не исчезала; я выпил вторую чашку и поймал себя на том, что вспоминаю все пригороды, какие мог посетить в обозримом прошлом. Их было немного, и мне, чтобы их перечислить, хватило пяти пальцев. "Но я же не принимаю этого всерьез, — мое обращение к внутреннему собеседнику прозвучало рассудительно и лицемерно. — Все очень просто. У меня есть какая-то неосознанная потребность, и очень настойчивая — до того, что пролезла в сознание, облекшись в форму вымышленного инцидента. По всей вероятности, эта потребность еще хуже, и у меня нет ни малейшего желания разбираться, в чем она состоит. Зато у меня есть желание растоптать ее мерзкую оболочку. А потому... сейчас я вспомню всякие рискованные места и, действуя методом исключения, не оставлю ей средства к существованию".
           Я человек обстоятельный не по годам и потому разыскал карту области на случай, если что-то забуду. Привычный рисунок, понесший в себе загадку, представился необитаемым островом, где вместо сокровища были зарыты останки. Я перечитывал знакомые названия, одновременно удивляясь, как много из них позабыл. Вот, скажем, Клячино — я там бывал. Но это было... это было очень давно, мне только исполнилось шестнадцать... нет, даже пятнадцать лет. Меня отправили с каким-то поручением, кого-то навестить и что-то взять. И все. Нет, Клячино можно было смело вычеркивать. И я зачеркнул его красным фломастером, невольно представляя себе мирных и сонных клячинцев, которых так вот запросто вымарали из географической реальности. Понарошечное могущество мне понравилось, я тут же пометил быстрыми крестами еще четыре населенных пункта, воображая, будто над ними рвутся бомбы. Фломастер завис над коричневым пятнышком города-матки, вычеркивать который было глупо, но я с неожиданным удовольствием перечеркнул его и поднял глаза к потолку, словно рассчитывая увидеть сквозь него собственные поднебесные росчерки. Потом смахнул карту на пол. Идиотизм импровизированного штаба был очевиден, и я зря портил карту, так как без нее знал, какое название останется незапятнанным. Я помнил поездку и урывками — сцену действия, если, конечно, там было какое-то действие, но будь оно так, то состояться оно могло только там, я знал это наверное. Мне стоило труда удержаться и не выскочить из дому прямо сейчас, чтобы поспеть на первую электричку. На что я надеялся? Стоял февраль, и поиски приснившегося огорода не могли принести результата. Снег, лед, замороженные поляны, земляничное мороженое, полувечная мерзлота. Пусть даже я найду место — прошло года три... или пять?
           Кручино располагалось под боком у города, я даже зацепил его фломастером. Это был почти что городской район, лубяная-деревянная проплешина, отделенная от многоэтажек тоскливым пустырем. Городские власти решили не вмешиваться в анахронизм — до поры, до времени. Однако на пустыре постоянно что-то затевалось: туда привозили какие-то трубы, вырыли котлован, поставили чумные будки, которые числились в собственности разных организаций, а потому дымили каждая свое, днем и ночью скрывая своих землеройных обитателей. Обреченное Кручино давно смирилось и ждало естественного конца. В нем беззаботно пели петухи, расцветали яблони и праздно гавкали полупсы-полулюди. Еще там блеяла гармонь, трещали мопеды, звенели ведра, и кто-то пел в листве или без листвы, невидный и одинокий. Я побывал там с неизвестным намерением, прикатив на трамвае; это я мог припомнить — саму езду и свой прыжок в колючую траву, но дальше сразу начинался плетень, скалилось пугало, горело солнце: и все. Видел ли кто меня?
           "Паря, паря", — заговорило в моей голове. Я даже выронил фломастер. Мне показалось, что разговаривало пугало, но показалось не сейчас про тогда, а, скорее, тогда про сейчас, потому что я стоял и озирался в лопухах, попирая лютики, и лихорадочно соображал, откуда голос, и подозрение к пугалу запечатлелось весьма глубоко, где сварился сегодняшний сон, и нынче всплыло, но в действительности... кто же ко мне обратился? "Паря, паря", — каркало в ушах. Я не смог этого вынести, потому что уже не спал; мое реальное прошлое соединилось со сном, как разноцветные компоненты коктейля: нечто легкое и тревожное клубилось сверху, внизу же стоял тяжелый спирт. Посмотрев на часы, я увидел, что маялся час: было шесть.
           Пойти и проветриться — вот в чем решение. Я жил на окраине; на то, чтобы добраться до центра пешком, у меня бы ушло часа два — два с половиной. Вполне прилично, я успевал. Перед выходом мне пришлось прополоскать рот, потому что в нем было горько от кофе. Но я забыл почистить зубы, чего со мной прежде никогда не случалось; я очень быстро оделся, погасил свет, захватил сумку и выбежал в пушистую тьму. Чего я боялся? Тюрьмы, разумеется. Само содеянное меня мало тревожило: имею ли право, не имею ли права — оставим эти мучительные вопросы классикам прошлого. Другого сорта художественная литература, несоизмеримо низшего ранга, но зато куда более действенная здесь и сейчас, убеждала меня пусть в сомнительной, но слишком часто поминаемой неотвратимости наказания. Совершено убийство, заведено дело. Оно пылится на полке, но любая непредвиденная случайность может вдохнуть в него жизнь. Недочеловеческое "паря" из прошлого убеждало меня в провале, который произошел в моей памяти — под действием выпитого, конечно, теперь я уже не сомневался в первоначалах и перводвигателях. Они не имели ничего общего с метафизикой, что только добавляло им влияния. Я где-то напился — один, вероятно, поддавшись воскресному настроению — и прибыл в Кручино: быть может, зачем-то, быть может, к кому-то, но думаю, что ни к кому, просто так; я задремал в трамвае и доехал до его заросшего и расцветшего кольца. Потом пересек пустошь, вошел в полусонный поселок, который, расчерченный аккуратными дорожками вдоль и поперек, на карте выглядел горелым пирожком-плетенкой. Все это я додумывал сейчас, шагая к проспекту; в картине, которую я воссоздавал, не было противоречий — похоже, что в ней не было и вымысла, способного возмутить мое внутреннее чуткое существо. Я зашел в эти улочки, меня шатало; потом я услышал "паря, паря". Инвалид, местный житель? Но где же он был — повстречался ли мне, или окликнул из-за забора? Чего он хотел — на бутылку? Или, напротив, растрогался и пожалел, и сам озаботился угостить меня самогоном? Или каркал безмысленно, и звуки, выкарабкивавшиеся из его чрева, лишь по случайности совпадали с общепринятыми значениями?
           Я чувствовал досаду и усталость. Меня жгло желание быстрее отделаться от морока, я был готов пойти и признаться во всем, пускай назначат экспертизу, организуют расследование. Я представил негуманную эксгумацию, воображая почему-то старенький экскаватор, который ковыряется ковшом в земле, оглашая селение смертоносным урчанием; из избушек выглядывают тревожные, заплывшие лица, подозревая, что долгожданный конец света для их первобытного оазиса, наконец, наступил, и вот уж роют, и надвигается пустырь, а трубы тянутся ржавыми стрелами, забираясь под почву и тайно пронзая сокровенные колодцы и силосные ямы. В отдалении стоят и ждут кладбищенские фигуры в шляпах и с папками под мышкой, между ними — я сам, закованный в наручники; милицейский козел расположился на въезде, и в нем пьют из термоса, покуривая едкую дрянь; к нему стянулись окрестные козы, они жрут траву, постукивают поводками и опускают горизонтальные глаза, кокетничая перед мундиром. Ковш всхлипывает, тянет из земли черноземные сопли... но нет, это ветошь, и кости вываливаются из дегенеративного машинного рта, словно пища из пасти умственного, но отсталого переростка: нашли! ...
           Я наподдал сугроб; он разлетелся без звука, как если бы тоже явился из сна. На часах было восемь, я выходил к реке.
 

 

***       

 

           Пришагал веселый май: в заломленной кепке, с красным бантом и полными карманами тазепама. Я брал таблетки не глядя, украдкой съедал; учеба заканчивалась, и все шло ровно, вполне по инерции — я был прилежным и примерным студентом; сбой, который случился в феврале и продолжался теперь из недели в неделю, не мог повредить благополучной колее моего ученичества. Я хорошо постарался в прошлом и сейчас пожинал плоды; я мог вообще ничего не делать и, распадаясь в спячке, питаться четырехлетним академическим жиром, все продвигалось успешно. Диплом выгружался автоматически, сам по себе, я только запивал водой лекарства. Помолвка, однако, зависла, и я никак не мог собраться ее перезагрузить. "Reset", возникавший в моем полуобморочном сознании, все чаще сменялся перспективным "setup’ом", а то и "delet’ом". Сон приходил по-свойски, не балуя свежими мелочами; моя осведомленность, если сравнить ее с февральской, нисколько не возросла. Я дожидался лета, мое самочинное следствие требовало сухих и солнечных дней. Но май шагал себе, снимая пальто на ходу, и там, куда падали его демисезонные вещички, занималась молодая трава. К двадцатому числу он уж вызвал июня-братца, который тут же явился, не мешкая, расположился на лавочке за домино, и братья начали по-родственному квасить. Поэтому я решил, что ждать мне долее нечего, я должен с корнем вырвать пустополуночную заразу.
           Рельсы были дрянь; трамвай качало так, что кондуктор уподобился матерому шкиперу. Я всерьез опасался, что вагон очень скоро завалится. "In emergency case", — пронеслось в голове, пока я вынимал и показывал свой студенческий проездной капитану, который добрался-таки, цепляясь за поручни, до самого юта, где я сидел; в вагоне было безлюдно, человек восемь, а восемь не в счет, так что пусто; шкипер заковылял обратно. Я прикрыл глаза, благо путь предстоял неблизкий, и мне ужасно хотелось спать. Я уже не мог разобрать, где кончается кошмар и начинается транквилизатор. Они слились, потом сменились кричащим шкипером, который тоже начался: он дышал чесноком и беззвучно разевал фиолетовый ртище: "...цо!", — понял я и проснулся, и вздрогнул, додумав "кольцо". Поездка закончились, а шкипер, убедившись, что разбудил-таки очередного ненавистного ездока, косолапил к вожатому, фигуре беспредметной и безразличной. Двери зияли, я вышел, передо мной простирался пустырь. Он совершенно не изменился и был все так же разворочен и перекопан; неподалеку клокотал маленький бульдозер, изображая трудовой процесс и следуя бессмысленному виртуальному графику; все это существовало без начала и конца, от века. Дальше валялось Кручино: селения лежат, хранимые звездным небом, но это валялось, как перебравший бульдозерист.
           Я пошел. На мне были подвернутые резиновые сапоги, чтобы месить грязь. Я подвернул их, потому что неподвернутыми они казались мне с чужой ноги; теперь вышло нечто придворное из сказочных фильмов. Во сне я приехал в ботинках. Грязь отламывалась от них кусками, и я наследил в прихожей, когда вернулся. Скорее всего. Я не помнил. Наверно, вернувшись я сразу же лег поспать. Отчего это все со мной происходит? Остановившись, я заторможенно огляделся. Кручино молча приблизилось, и мне пришло в голову развернуться, запрыгнуть в одинокий трамвай, что уже просыпался, готовясь в обратную одиссею, а правильнее — в сизифею; забиться подальше и впредь уж не помышлять о предательских сновидениях и уголовном преследовании. Но мой сапог упрямо шагнул; подтянулся второй, и я перепрыгнул через мутный ручеек — жалкий, но важный канализационный рубикон. Кручино, казалось, вздохнуло: на окраине поселка зашелестели деревья, а из ближайшего домика долетели едва различимые позывные "маяка". Была суббота, день огородный и хлопотный — майка, лопата, картуз, отпотевшие грядки. Капуста и банька, горилка, картошка, сварливая жинка. Горрилки. Я прыгнул на кочку, перескочил на другую. Вскоре пошла трава, я вытер сапоги и свернул в первую улицу. Меня там ждали. Там не было ни души, но я показался себе долгожданным гостем. Хотя и совсем не желанным. "А вас не спрашивают", — пробормотал я, вызывающе глядя на перекошенные калитки. Дорога молчала. Я пошарил в кармане, нащупывая облатку. Проглотил созерцательно-равнодушное колесико, пожамкал ртом, в котором давно было сухо, и двинулся дальше: один отдаленный плетень показался мне именно тем, ради чего я приехал. Дойдя до него, я постоял, прислушиваясь к преступной памяти: тихо. В черном океане забвения был полный штиль, и мой парусник томился на поверхности — с обвисшими парусами, в напрасной мечте о глубинах. Глубинах гибельных, но притягательных для парусника... тьфу, я раздраженно отбрыкнулся от высокопарных поэтических образов. Не тот плетень, не та изба. И пугало не то, хотя оно здесь, на месте, с дырявой прокастрюленной головой.
           Я медленно ступал по дороге. Деревня жила, но украдкой; то тут, то там я напарывался взглядом на ситцевый бабий зад, подзависший над грядкой. Все это пестрое, натуральное копошение терялось среди солнечных и лиственных пятен, и только я один, не поддавшийся бессознательной мимикрии, был доступен естественным силам среды: обстоятельное солнце пекло мне макушку, любознательный воздух ощупывал мое лицо. Я свернул и очутился на новой, в точности такой же улице, носившей незаслуженно боевое название: та же картина — плетни, огороды, убогие страшилы; пятилитровые банки, хвастливо выставленные в окнах; белье на веревках, полудохлые дворняги, музыкальные мухи. Во мне закипала досада, я чувствовал себя совершенным и чуждым здешней фауне ослом. За героической улицей последовала третья, мирная; имя четвертой затерлось, подъеденное ржавчиной; пятая оказалась первой, зад покачивался, черные лапы что-то перебирали в земле. Я присел на какой-то камень и расстегнул рубашку. Прогулка затянулась; я ожидал вспышки, просветления, опознания — чего угодно, лишь бы сдвинуться с точки, в которой я застрял, и перейти либо в наступление, либо к обороне. Вместо этого я напился ледяной воды из колонки, пустившей убийственную струю, которая, прыснув, ошпарила мне губы; освежаясь, я тупо соображал, сколько же улиц в Кручино, и должен ли я обойти их все. "О, паря!" — раздалось над ухом, и я вздрогнул — так, что ударился головой о кран. У меня за спиной, уперев руки в боки, торчал морщинистый и тощий мужичок, одетый в линялую гимнастерку. Он удивленно улыбался, во рту не хватало зубов. Взгляд был волчий. Я сразу понял, что мы уже с ним встречались. "Давно тебя не было, паря, опять ты тут", — озадаченно сказал мужичок и поправил кольцо проводов, надетое на плечо. Не иначе, он срезал их где-то по срочной нужде, обесточив некий объект. "Не понял", — пробормотал я угрюмо, подлаживаясь под его тон. На темном лице мужичка проступило почти уважительное недоумение. "Не помнишь, что ли?" — он почесался под вязаной шапочкой. Я принял заносчивую позу — достаточно жалкую, так как надеялся защититься невозмутимой храбростью. "Не помню", — соврал я ему. Соврал не полностью: я знал, что он был, и что-то видел — тогда, при первом моем посещении, но сколько он знал и о чем, оставалось только догадываться. Я рассчитывал вытянуть из него подробности. "Ну, ты даешь", — покачал головой мужичок. Он коротко хохотнул, звякнул кольцами и побрел прочь, не обращая на меня больше ни малейшего внимания. Я стоял и смотрел ему вслед. Я не отважился спросить. Мужичок уходил, не оглядываясь. Мои щеки, мой лоб испеклись, словно в печке, сердце бешено колотилось, ноги подгибались. Мои воры поспели к шапочному разбору, и шапки уже горели. "Чего мне помнить-то", — каркнул я вслед. Мужичок отмахнулся. Я беспомощно огляделся по сторонам, зная, что с меня достаточно, и я уже не стану разыскивать место преступления. Мужичок выпил из меня последние силы. Теперь уже было не важно, убил ли я кого, или сделал какое другое дело: что-то произошло — что-то, не красившее меня, до того возмутительное, что разговаривать со мной, умудрившимся забыть про такое, казалось бессмысленным. Я тупо следил за обстоятельным ходом мужичка; он даже ноги ставил так, будто печатал каждым шагом обещание, даваемое деревней, пустырем — всем миром. Мир обещал мне веселое существование: "мое дело, паря, сторона, а только жисть — она тебя научит".
           Внезапно я ощутил, что Кручино расступается ямой. В нем скрывался потусторонний провал, куда валились души нежелательных чужаков; я невольно схватился за ледяное железо колонки. Меня выплюнули и даже не стали растирать. Я знал, что мне подскажут дорогу, спроси я кого; мне нацедят стопарик и вообще окажут всяческое гостеприимство при первой оказии, но это радушие будет обманчивым, пора убираться. И я убрался. Теперь оставалось сидеть и ждать, пока у мужичка не лопнет терпение и он сообщит, куда надо, о пришлой фигуре, которая, гражданин начальничек, нам хорошо запомнилась по прошлому посещению. Опять он пожаловал. И мы, уважаемый гражданин следователь, всерьез опасаемся за нашу спокойную будущность, потому что гуляют слухи, будто на улице Красненькой, скажем, этот хлопчик положил одного — тоже пришлого, но безобидного, божьего человека, ни за что. И вы бы, гражданин начальник, отрядили своих людей с лопатами, да поискали по адресу... И назовет этот адрес.
           Кутаясь в рукава, я угрюмо сидел на прежнем месте, в том же вагоне. Кондуктор спал, трамвай подпрыгивал.
 

 

***       

 

           Мне больше не снились сны, потому что я перестал спать, хотя порой мне казалось, будто я все-таки сплю, но не дома — в трамвае. Я покрывался испариной от каждого звонка — неважно, телефонного или в дверь, шарахался от милицейских патрулей, а иногда нарочно проходил очень близко от них, с трудом удерживаясь, чтобы не заглянуть им в глаза, дабы убедиться в общем расположении и попущении мне ходить и дышать. Теперь я знал, почему преступника притягивает место, в котором он нашалил: он хочет увериться в своей безопасности, в отсутствии подозрений. И вот он стоит среди зевак, вокруг ведутся следственные действия, и никто не указывает на него пальцем, не кричит "держи!". Ему нужна стабильность. Бывает, что он изо дня в день навещает болотце, в котором вот уже год как утопил свою разрубленную подругу; приходит и видит, что все спокойно и тихо, и эта внешняя тишина не позволяет разгореться внутреннему пламени, от которого, того и гляди, запылает шапка.
           Надо ли удивляться, что мне не хватило выдержки. Наступил сентябрь — то ли пятая, то ли шестая годовщина моего неназванного злодейства. Дата добила меня, страх обострился, и я стал собираться. Все выключил, все погасил. Вышел на лестницу, запер дверь и постоял перед нею, рассматривая газетный язык, который вывалился из почтового ящика и жаловался на типографский налет. Свинцовое отравление. Я сунул газету в карман и пошел в милицию.
           Прежде я часто раздумывал над жутким желанием испытать контраст. Я сидел дома и поглядывал на телефонную трубку, зная, что мне вовсе не нужно кого-то убивать — достаточно позвонить и предупредить о бомбе, которая подложена в кабинет городского головы. Это займет минуту. И даже меньше. После этого мне уже не удастся пойти на попятный. Домашние стены отступят в недосягаемость: я буду сидеть и смотреть на узоры, зная, что нет такой силы в мире, которая сумела бы оставить меня при своих. Как скоро они приедут? Через полчаса? Час? Через пять минут? Трубка притягивала меня, как пропасть заманивает праздных мечтателей. Теперь я знал, что должен был набраться смелости и позвонить — тогда бы меня не донимали сны, и я не вспомнил бы про Кручино, перед которым я, возможно, вовсе не виноват. Я получил бы свою положенную дозу, и дальше жил, обогащенный суровым знанием. Но я взамен выбрал кружные пути в ту же точку, так что пришлось без нужды расплачиваться за прятки.
           — Нет ли у вас нераскрытых убийств? — спросил я в лоб, когда, наконец, добрался до свободного следователя. Меня долго не хотели пускать, желая прежде разобраться, что и зачем.
           — Ну как же не быть? — усмехнулся тот, потягиваясь за столом. — Без висяков не бывает. А вам, собственно, чего надо?
           Я ответил ему, что хочу повиниться в убийстве, которое я вроде как совершил, а может быть, и не совершил в районе поселка Кручино.
           — Вот справка, — я выложил на стол заранее приготовленную бумажку от психиатра. Там было написано, что я не числюсь среди его постоянных клиентов.
           Следователь не удивился: напротив, он обрадовался и стал суетиться:
           — Погоди, погоди, парень, — он задвинул выдвинутые было ящики и подался ко мне. — Ты что — серьезно хочешь взять на себя висяк? Тебе ведь не важно, чтобы это был именно тот висяк, да? Ну, не знаем мы ни про какое Кручино. Но теперь-то узнаем, если захотим, — следователь спохватился. — Не думай отвертеться. Нет! — он погрозил пальцем. — Теперь, если ты вздумаешь отпираться, мы назначим экспертизу, поедем, перероем всю деревню, и все найдем. Но лучше будет, если черт с ним, с Кручиным. Никто оттуда не жаловался, дела нет — а вот есть у нас тут... — и он снова начал рыться в бумагах. — Есть у нас тут один эпизод... Тебе ведь все равно, за что сидеть, я правильно понял? ...
           Он правильно понял. Сначала я собрался возмутиться, но неожиданно для себя кивнул и попросил разрешения закурить. Нам не живется покойно. Нас закаляет стучащая кровь, мы куемся в том кузнечном огне, что пожирает шапки и обжигает темя.