Альманах "Присутствие"
 Альманах акбар!
#  27  
от 22.06.2004        до 22.09.2004

 

 

 

             Егор Коротков

          БЕЗ  НАЗВАНИЯ

 

 

 


           Я иду к бабушке в гости. Я прошел по полутемному, неосвещенному коридору этажа и позвонил в ее квартиру. Дверь отворилась не сразу — бабушке трудно ходить, и может продлиться больше минуты с момента, как она услышит звонок, до момента, когда она дойдет до двери. К тому же она глуховата, и иногда нужно звонить несколько раз. Я стоял в полумраке коридора и терпеливо ждал. Наконец дверь отворилась. Я вошел в темную прихожую. Бабушка с улыбкой встречала меня. Толстая, рыхлая, сморщенная старуха с растрепанными, засаленными волосами, с серым лицом стояла посреди прихожей, уставившись на меня бессмысленными, тусклыми, давно потерявшими цвет глазами-пуговицами, оскалив редкие золотые зубы. Улыбался только рот. Глаза же не выражали ничего. Я никогда не мог долго смотреть в глаза своей бабушке. Мне почему-то становится стыдно, сам не знаю за что, когда я чувствую на себе взгляд этих светлых, пустых глаз-пуговиц, как будто смотрящих и не видящих меня.
           — Вот он, мой сокол! — скрипучим голосом, выражающим радость, произнесла она. Я рад, что в этот раз она не захотела обнимать меня и целовать в лоб по своему обыкновению. Она не моется месяцами, и во рту у нее давно все сгнило, поэтому этот ритуал объятий и поцелуев в лоб мне неприятен. Она так плоха, что и не замечает, наверное, как дурно от нее пахнет.
           За бабушкиной спиной на стене висит большое зеркало. Я только что смотрел на бабушку, а сейчас смотрю на себя в зеркало. Как же я молод и красив! Какое у меня стройное, излучающее энергию спортивное тело!
           — Ну, проходи куда-нибудь, — приглашает бабушка и сама идет в комнату, а я иду на кухню к телевизору. Телевизор у нее стоит на кухне. Я сажусь на табуретку, беру грязный, засаленный пульт, включаю телевизор. Уж так заведено, когда я прихожу в гости к бабушке, я сразу сажусь смотреть телевизор. Я сижу, уставившись в телевизор, полу боком, полу спиной к бабушке. Чего бы там ни показывали, на это приятнее смотреть, чем видеть это серое, сморщенное, жабье лицо, эти потухшие глаза-пуговицы. Она сидит за столом на другой табуретке и разговаривает со мной, задает мне вопросы, на которые я отвечаю часто совсем неохотно: "да", "нет", иногда из вежливости развертываю свой ответ до нескольких предложений.. Она пытается угощать меня конфетами, вафлями или печеньем. Я почти всегда отказываюсь. Как будто я дома не ем каждый день и конфеты, и вафли, и печенье и другие сладости, намного лучше этих! Часто продукты, которыми она меня угощает, бывают несвежи. Она не замечает и этого. Иногда я из вежливости все же съедаю пару засохших старых вафель или конфет, чем доставляю бабушке радость. Вскоре ее вопросы заканчиваются, она уже не знает, о чем меня спросить. Да и я слишком односложно отвечаю. Мне плохо удается скрыть, что мне неприятно у нее, что я отбываю повинность, выполняю неприятный долг. Мы сидим молча. Я сижу и смотрю телевизор. А она смотрит на меня. Так было и в этот раз. Просидев достаточно долгий для того, чтобы сохранить приличия, промежуток времени, я спрашиваю: "Ну, что тебе в аптеку-то надо идти?"
           — А..да, да… — бормочет она. — Щас деньги принесу, — медленно, с трудом встает и медленно уходит в комнату.
           Я продолжаю смотреть телевизор. Минуты через три она возвращается. И тут начинается бесконечный ритуал зачитывания с подробными, мной уже наизусть за много раз выученными пояснениями списка нужных лекарств, написанного ею, который она все равно мне потом отдаст с собой, пересчитывания денег, выбора более удобного кошелька. Я знаю, что не в моих силах прекратить эту тягомотину. Что она все равно подробно расскажет мне о каждом лекарстве, о том где, и как, и сколько его покупать, даже если я десять раз ей повторю, что все это я уже и так знаю и помню. Я знаю, что бесполезно отвечать на вопрос, какой кошелек, или какой пакет я возьму со словами: "Все равно какой". И что я должен буду в сотый раз прослушать лекцию обо всех достоинствах и недостатках того или иного кошелька или пакета (этот кошелек маленький, и в нем нет кармашков, а этот большой и с кармашками, но неудобный, потому что слишком большой, этот пакет красивый, но тонкий и может порваться…) и потом самостоятельно сделать свой выбор. Ведь в этих несущественных для меня мелочах заключается весь ее жизненный процесс! И потому я стою, делаю вид, что слушаю и терпеливо жду, когда она закончит. Наконец она отпускает меня, я иду в аптеку и покупаю то, что есть из данного мне списка, наплевав на все ее указания.
           — Так быстро!? — каждый раз удивляется бабушка при моем возвращении. Как будто у меня такие же больные ноги, как у нее и тоже нужно полчаса, для того чтобы преодолеть двести метров от ее дома до аптеки!
           — Эх, ты-ы-ы! Я ж тебе сказала, мне порошок в синих пакетиках. А ты мне в каких купил? В зеленых! Мне в зеленых не подходит…— с вялой досадой упрекает меня она.
           — Ну, хочешь, еще раз сбегаю?
           — Да ладно уж не мотайся, — говорит она, вроде бы это мне большое дело — сбегать двести метров туда и двести метров обратно. И я соглашаюсь. Как будто мне и, правда, сложно это, и совсем нет времени. Я уже выполнил свой долг — посидел с ней. Поговорил, сбегал в аптеку за лекарствами и мне уже хочется скорее уйти из этой унылой обстановки, от этого унылого человека.
           — Ну, что я пойду? — спрашиваю я, заранее зная, что она меня так просто не отпустит, что она постарается придумать предлог, чтобы задержать меня еще хотя бы на несколько минут.
           Вот и сейчас:
           — Подожди, подожди! Ты же еще не видел. Какую мне вручили награду!
           И правда, я уже слышал от родителей, что бабушка получила какой-то то ли орден, то ли медаль. И сейчас не вежливо было бы уйти не посмотрев. Мы проходим в комнату. Она достает из серванта обтянутую синей тканью коробочку. Долго не может открыть ее слабыми, неверными старческими пальцами. Я уже хочу помочь, как, наконец, ей это удается. В коробочке лежит значок "Ветеран атомной промышленности". Она подробно рассказывает мне про свой значок. За что ей его дали, как его носить, показывает бумажку с подписью каких-то начальников, прилагающуюся к значку. В ее старческом скрипучем голосе звучит гордость. Даже в безжизненных глазах-пуговицах появляется отблеск жизни, отблеск человеческого.
            "Что тебе остается, кроме как гордиться своим прошлым?" — с горечью думаю я. Меня пронзает жалость к этой одинокой старухе. Идут дни, идут годы, а она одна в этой пустой квартире, без общения, без занятия, без цели и смысла в жизни. Она даже на улицу почти не выходит из-за больных ног. Один, два раза в неделю заскочит кто-нибудь из родственников на полчаса, посидит, поскучает, ненадолго озарит ее унылое существование светом человеческого общения и снова она одна. Думала ли она, что ей так придется доживать свои дни? Это ли надеялась получить в старости? Зато у нее есть значок "Ветеран атомной промышленности"! И есть гордость за этот значок, и, может быть, даже прибавка к пенсии.
           Мне жалко ее, но все же мне хочется поскорее уйти. Слишком тяжело мне здесь находиться.
           — Ну, я пойду? — снова спрашиваю я.
           — Подожди еще… — она засовывает руку в карман и протягивает мне две сторублевые бумажки "на карманные расходы" — На, купи себе что-нибудь.
           — Да ладно… Может не надо? — смущенно бормочу я.
           — Я и не знаю, на что их тратить-то… У меня все есть.
           Я знаю, что если я буду упираться и отказываться, то это затянется надолго, и поэтому быстро уступаю. Бабушка платит родному внуку за то, что он навещает ее и общается с ней! И родной внук принимает эту плату как должное! Может быть, эти подачки, действительно, самый сильный стимул для меня, чтобы навещать ее? Стал бы я навещать ее так же часто, если бы она не давала мне на карманные расходы? Не знаю. Хочется надеяться, что стал бы.
           Наконец, я все-таки вырываюсь от нее. Иду по полутемному коридору.
           — Маме с папой привет, — скрипит она мне вслед, высовываясь из двери.
           — Хорошо, — бросаю я, не оглядываясь.
           В подавленном настроении я спускаюсь по лестнице. " Что же в жизни все как хреново то?!!" скорее чувствуется, чем думается мне. Я выхожу из подъезда под хмурое небо, под мелкий моросящий дождь. И мне открывается странная картина.
           У подъезда на скамейке сидят две старухи и разговаривают между собой. А метрах в пяти прямо перед ними и передо мной стоит пьяный маленький мужичек лет шестидесяти. В пожелтевшем протертом пиджаке, в дырявых трико, в тапочках он стоит на мокром асфальте, вытянув руку в сторону старух, как бы умоляя их обратить на него внимание, и поет. Поет какую-то старую заунывную песню. Он допился до того, что не может четко произносить слова. Его пение — это какой-то неразборчивый вой и слышится в нем что-то дикое, азиатское, тоскливое, и в то же время до боли родное. Старухи сидят и разговаривают, демонстративно не обращая на него внимания. Уж точно это их хороший знакомый, сосед, может быть даже муж одной из них. Его пьяное лицо и вся его фигура, с театрально вытянутой рукой, выражают тщетный порыв излить чувства и как можно лучше пропеть мелодию. На несколько секунд я встречаюсь с ним глазами. Странно, но его взгляд кажется осмысленным. Все его лицо напряжено и серьезно, глаза же хулигански улыбаются. Старик хулиганит и получает от этого огромное удовольствие, и возможно он не так невменяемо пьян, как пытается казаться. И, может быть, даже бабки в душе смеются от его "концерта", но все-таки считают своим долгом не замечать его и делать строгие осуждающие лица.
           И вдруг, какая-то волна нахлынула на меня. Этот убогий пьяный старик своим заунывным воем лучше любых слов ответил мне на мой вопрос…
           Я постоял несколько секунд, улыбнулся старику и пошел домой.