Альманах "Присутствие"
 Альманах акбар!
#  31  
от 22.09.2005        до 22.12.2005

 

 

 

             Ася Датнова

          УКРАДЕННАЯ ВЕСНА

 

  • Кладбище вульгарис
  • Перевоз-Москва
  • Украденная весна
  • Лешка, кошка, я
  •  

     

     

     

     

    Кладбище вульгарис


               Зимой даты у каждого свои. У каждого человека свой отсчет: вот уже на лыжи можно вставать, вот на коньки, вот приближаются праздники и нужно покупать подарки, горят на деревьях и в витринах магазинов цветные лампочки, сыплет снежное конфетти, и в веселой пурге каждый танцует с толпой предновогодний вальс, из дверей одного магазина в другой, раз-два-три, снег под ногами утоптан в жидкую кашу, руки приятно оттягивает пакет с покупками. Все знают: зимой будет то-то и то-то.
               А у меня каждую зиму — третье декабря.

               Кладбище зимой выглядит монументально и сонно: длинные аллеи, по бокам аллей нетронутые сугробы, памятники в заломленных белых шапках, заснеженные елки и хрустальные кусты. Я люблю бывать на кладбищах, мне нравится их строгая геометрия. Особенно спокойно здесь в пушистую погоду.
               Сокурсник Миша привел с собой ребенка неизвестного происхождения, девочку Ульяну пяти лет в смешной вязаной шапке и пестрых варежках. Вошли вереницей в чугунные створки ворот.
               Ульяна сразу покинула Мишу, уцепившись за мою руку.
               — Почему говорят — скатертью дорога? — спросила Ульяна.
               — Потому что — гладкая и ровная, — соврала я, — белая, как снег — гляди.
               — У нас сейчас — скатертью дорога! — согласилась Ульяна, скользя по льду. — Эй, Миша! — закричала она, — не отставай, а то скелеты вылезут и мумии тоже! А не то — ну и отставай, скатертью дорога!
               Ульяна оказалась хорошо подготовленной к посещению кладбища. Больше всего на свете ее интересовали мумии, скелеты и трупы с вырезанными сердцами, и всю длинную аллею она рассказывала мне страшные истории.

               Сокурсники не были здесь девять лет. Они озирались вокруг, не узнавая местность. А вот он, нужный нам холмик, крест серого мрамора и плита.
               Могила занесена снегом. Сокурсники идут за лопатой.
               Мы не знаем, о чем говорить друг с другом. Наши свободные позы и будничные лица призваны показать: мы люди циничные, нам чужда всяческая сентиментальность.
               — Что это? — задирает голову Дорбинян. — Сосна? Нет, это не сосна... Это пихта или крымская сосна. Смотрите, какие у нее странные иголки.
               — Обычная сосна, — говорит Аркуша, — сосна вульгарис...
               Возвращаются Миша и Федя с лопатой.
               — Куда снег кидать? Там тоже кто-то лежит?
               — Там лежат супруги Чашкины, — говорит Наташа. — К ним никто не приходит.
               Наташа — завсегдай на кладбище, мы все ее слушаемся. Она бывает здесь чаcто.
               — Чашкины? — говорит Дорбинян. — Странная фамилия.
               Миша, поплевав на руки, начинает махать лопатой, засыпая снегом супругов Чашкиных.
               — Зачем выкапываешь? — интересуется Ульяна.
               Ее варежки совсем оледенели. Я снимаю их и помогаю отряхивать. Ульяна мне нравится. Это очень самостоятельный ребенок. Мне хочется, чтобы у меня была такая же Ульяна — теплая, закутанная и с серыми глазами.
               — Ты бы познакомилась с моей мамой? — говорит Ульяна.
               — Отчего же, — говорю я, подумав, — познакомилась бы.
               Женщин я люблю гораздо меньше, чем детей.
               В снегу растет куст шиповника с крупными красными ягодами.
               — Что это? — спрашивает Дорбинян. — Какие интересные ягоды. Это барбарис?
               — Нет, — говорит Наташа, — это шиповник.
               — Шиповник вульгарис, — добавляет Аркуша.
               Дорбиняну все сегодня кажется необычным.

               Могилу разгребли, выбрали из снега старые стебли гвоздик, выбросили выцветшие пластмассовые цветы, налили водки в стаканчик, положили хлеб сверху — деловито, словно это кому-то было нужно. Очистили крест от снега.
               — Что это за аббревиатура? — интересуется Дорбинян.
               На кресте — крест, круг, надпись.
               — Иисус Христос, Альфа и Омега, — говорит Наташа.
               — Никогда такого не видел, — говорит Дорбинян. — Удивительно.
               Кладем свои цветы: желтые — хризантемы, белые — лилии, красные — гвоздики.
               Разливаем водку.
               Стоим со стаканчиками полукругом. Темнеет.
               Никто не решается выпить первым. Все стоят и чего-то ждут. В соснах гуляет ветер. Все молчат, каждый думает о своем.
               Я смотрю на снег, утоптанный нашими ногами и смешавшийся с землей, словно чай с сахаром. Я думаю о том, что раньше нам было тепло, а теперь все время холодно, холодно, холодно.
               Словно по команде, все пьют. Закусывают хлебом.

               Нам неловко. Что-то просится наружу, загнанное под толстый зимний лед. Мы не трогаем свой лед. Мы собираемся и идем к сокурснику Мите. Тогда, девять лет назад, на курсе было два Мити. Земченков и Иноземцев, и вскоре Митя Иноземцев умер от сердца, обыграв таким образом свою фамилию.
               — Митя — это живой человек? — спрашивает меня Ульяна.
               — Нет, Митя — это неживой человек.
               — А я думала, мы с ним встретимся, — говорит Ульяна.
               — Как-нибудь встретимся, — говорят сокурсники.
               Я оглядываюсь назад — у могилы в одиночестве стоит Наташа. Мне жалко Наташу, но я не могу вернуться за ней. Наташа прощается.
               — Эээй, — кричит Ульяна, подняв руки.
               — Не кричи, — стыдит ее Миша, — не тревожь покойников.
               — Эй, покойники! — кричит Ульяна, топая ногами по белой дороге, — эй, покойники! Вылезайте! Мы вас заждались!
               Покойники ее не слушают.

               Ищем Митю. Митю ищем долго, дотемна. Проваливаясь по колено в снег, обходим могилы и читаем надписи.
               — Я жила в деревне, — рассказывает Ульяна. — У нас там есть своя корова, не наша, но она дает нам молоко, это корова тети Вали, тети Гали. Тетя Валя приносит нам молоко. У тети Вали умерла мама. Это прямо первый раз в моей жизни, когда рядом со мной человек умирает. Бывает, что умирают — но где-то далеко, а тут совсем рядом. В одном городе. Всего за восемь километров. И тетя Валя ходила грустная, правда, когда мы молоко к ней пришли брать, она нам наливала его уже довольно весело...
               Я тоже ищу могилу Мити. Я хожу между оград по тропинке, потом смотрю на памятник и вижу: "Митя".
               — Я нашла! — кричу я.
               Все удивляются, как это я вот так нашла.
               Мы разливаем остатки, закусываем конфетами.
               — Что это за гадость мы пьем? — говорю.
               — Водку, — пожимает плечами Ульяна.
               Это очень мудрый ребенок.

               Мальчики устают от кладбища. Они идут обратно, болтая и балагуря.
               Над нами зависает мрачное багровое небо.
               Потом мы пьем неизвестного происхождения водку в забегаловке, расположенной рядом с кладбищем. Тут готовят грузинские блюда и собираются грузины с большими носами. Я не знаю, кто посещает это кафе — возможно, здесь, среди зеркал и шика, происходят последние бандитские разборки, и кафе закрывается для особых посетителей.
               Мальчики немного ссорятся, обсуждая новые фильмы. Потом все едут домой — Аркуша в смешной лыжной шапке, лысеющий маленький Федя, Миша в огромной рыжей ушанке, безденежный Дорбинян. Если бы я увидела своих сокурсников в метро, не будучи с ними знакома, я бы очень удивилась. Чтобы собрать этих людей в одно время и в одном месте, нужно было провести тщательный отбор.
               Ульяна лезет с ботиками на сиденье и поет отсебятину:
               — Прекрасное далеко,
               не будь ко мне жестоко,
               когда я буду в могиле,
               когда я буду там,
               не будь ко мне жестко, пожа-а-алуйста!..

               Я называю их мальчиками, а они называют нас девочками: "Девочки замерзли", "Девочки хотят еще водки". Стареющие мальчики и стареющие девочки.
               Ульяна не знает, что я — еще девочка. Она говорит:
               — Ты — примерно такого возраста, как моя мама.

               Мы уже давно взрослые, у нас семьи, дети, работа, мы редко общаемся, мы стали совсем разные люди. Мы не блещем известностью, не сорим деньгами, у кого-то уже стреляет поясница, у меня одышка, мы еще не сделали ничего для вечности. Мы не заметили, как и когда случилось, что большая часть будущего осталась позади. Все время казалось, что все будет впереди, а уже ближе и понятней — "когда я буду в могиле, когда я буду там".
               Только третьего числа мы вдруг делаемся потерянными, как дети, и сбиваемся в кучу как зимние воробьи. Мы шутим, и ничего существенного не говорим друг другу. Мы циничны и бодры, мы показываем друг другу, как легко забываем и как просто живем дальше. Мы отмечаем эту дату вместе, потому что мы знаем, что все это неправда. У нас на всех существует одно воспоминание: мы стояли на кладбище, был жуткий мороз, пробирающий насквозь. Было ясно и солнечно, помню верхушку сосны, помню сухой деревянный стук зимнего дятла: вбивали гвозди в гроб.
               Третьего декабря девять лет назад умер наш учитель, Александр Леонидович Кайдановский.

               Всегда находишь что-то понятное и знакомое в такой непонятной вещи, как смерть. Все кажется, что ждут там тебя родные, что находишься перед закрытой дверью, а потом — "кончилась смерть, ее нет больше", и выбежит тебя встречать твоя старая собака с горячим языком, она побежит от ног Бога к тебе, а потом от тебя — к Богу, и так будет метаться, не зная, куда деть себя от радости между двух хозяев.

     

     

     

     

    Перевоз-Москва


               Я уезжала из деревни раньше всех, в середине лета. Дом оставался живой, в нем еще будут жить до последних дней осени, пока уж совсем не станет холодно, перестанет спасать даже щербатая печка, расписанная огромными гуашевыми цветами.
               Отец всегда уезжает в деревню раньше всех, ранней весной, и в октябре все уже волнуются — где он, когда приедет и не случилось ли чего. А куда ему торопиться: у него пенсия. Живет тут один по полгода, и не скучно ему. Заварит, бывало, громадную кружку кофе, сядет перед печкой и в огонь глядит, и еще сам себя на видеокамеру снимает — как он сидит перед печкой и кофе потягивает. Приедет потом и всю зиму будет друзьям и родственникам показывать — вот, мол, как хорошо, не то, что у вас, суета сплошная.
               И все, конечно, будут завидовать, потому что действительно — хорошо.
               А он еще покажет, как черные вишни ест из глубокой тарелки, как леща здорового на жаровне коптит, да как грибы чистит — грибы на столе не помещаются — и все белые, большие и крепкие, до того аккуратные грибы, а то — подосиновики с красными шляпками или рыжики, вытянутые трубочкой, как губы, говорящие "у-у".
               У-у, хорошо в деревне летом.
               Он, конечно, не чтобы похвастаться все это снимает, а просто — один же целое лето, и обидно в одиночку такой красотой наслаждаться. Словно и радость неполная получается, с ущербом. Я давно заметила — когда у нас неприятности, хочется, чтобы их с нами кто-то разделил, но если некому — тоже ничего особенного. Мы привыкшие. А вот когда радость, а поделиться ей не с кем — тогда совсем обидно становится. Закат, допустим, красивый, земля под ногами парная, стоишь на холме, воздухом дышишь — и сейчас бы обвести это все рукой и сказать кому-нибудь понимающему:
               — Смотри! Красота-то какая.
               А он вздохнет и ответит тебе:
               — Да-а...
               Хотя бывает, скучный человек попадется, посмотрит он на тебя, на закат, пожмет плечами — чего, мол, ахаешь, видали мы и не такие закаты. Тоже плохо.

               Деревня у нас и правда замечательная. Может, это я так уже себе придумала, сидя в городе, может, и много таких деревень. Про другие деревни не знаю, а нашу очень люблю, я к ней с детства привыкла. Мне тоже обидно — что никто не знает, какая у нас деревня. Оно понятно — ехать далеко, неудобно, ночь на поезде, да два часа на местной электричке, которая ползет от станции к станции медленно, а потом еще час на автобусе. Телефон в деревне только на почте, телевизор у нас старый — черно-белый, и только две программы показывает. Дом маленький, с одной комнатой, совсем в землю врос. По двору чужие куры ходят. Зато вечерами идешь домой, прижимая к животу банку парного молока — оно о крышку плещется, пахнет как телячий нос, вечером прохладно уже, а банка теплая, и как бы ее не уронить — тяжелая, большая.
               Утром просыпаться радостно — тепло, ярко, можно на речку идти, можно в лес. Куда хочешь — туда и иди: отпуск. Из дома выйдешь — небо над тобой огромное, близкое, как будто эмалированным синим черпаком деревню накрыли. В городе небо далекое, оно над крышами высоко стоит, а здесь — рядом. Облака по небу проходят тяжелыми стадами, как коровы на выпасе.
               Небо — это самое главное. А так у нас в деревне много чего есть. Все есть у нас в деревне — такая удачная местность: лесостепь. Чернозем есть, на нем арбузы с дынями сами вызревают, потому что кто же тут за ними ухаживать будет — никому неохота; а уж помидоры, огурцы и картошка вообще растут, как воткнешь. Укроп вырастает с человеческий рост. Степь своя есть — с полынью, полынью хорошо комаров отгонять, они ее запаха не любят. Речка есть. Березовая роща, в которой дикая земляника растет. Глиняный карьер есть, в нем ласточки в норах живут. Корабельный лес тоже есть, и низкий темный ельник, который еще моя бабушка сажала, когда была девочкой. В лесу подберезовики, белые, подосиновики, на поле — луговые опята, в ельнике — маслята и рыжики, а шампиньоны с дождевиками везде растут, где придется. Местные их даже за грибы не считают.

               Отцу, конечно, хорошо. А мне вот никак не удается подольше побыть. Я на работу уезжаю, да еще на какую-то глупую работу — нет от нее ни денег особенных, ни удовольствия, да и не нужна она никому, так — бумажки перебирать. А почему-то я должна все-таки ехать и работать, и отказаться никак нельзя. Вот как жизнь глупо устроена. Только в детстве можешь ей порадоваться, да пока каникулы в школе три месяца, да еще вот — на пенсии. С другой стороны, в деревне ты дачник, одни только удовольствия получаешь. И нет тебе компании — все своими делами заняты. А ты по грибы идешь, или вовсе на реку купаться. Потом пообедаешь и спишь до вечера: жарко. И все кажется — времени много, и мечтаешь, как много дел летом переделаешь — и в сады заброшенные сходишь, и на ночную рыбалку, и рисовать будешь, и фотографировать, и книг много прочтешь. А выходит ничего — лень одна и смор. В городе — совсем другое дело. Дни летят быстро, и все быстрее и быстрее: день-ночь, день-ночь.

               Уезжать до времени жалко, зато не увижу, как дом и все предметы, обычно сочащиеся солнцем, ленивые и летние, стоят вдруг как чужие, кровати накрыты марлей, а снаружи отец уже забивает окна глухими щитами. Кончилось лето.
               Пусть уж лето продолжается — даже и без меня.

               Через всю деревню иду к остановке с рюкзаком за плечами, из окошек смотрят и думают — уезжают москвичи.
               Спускается с холма рыжий автобус — спускается всегда неожиданно, хотя есть расписание, но никогда не знаешь, раньше он придет или позже.
               Народу набивается столько, что и вздохнуть нельзя, и все с тюками. Занавески в автобусе коричневые в кленовых листьях. Едем. Еду одна. Прощай, Перевоз. Это деревня наша так называется — Перевоз. Кто кого куда перевозит, какой Харон? А сейчас вот — автобус везет меня из медленной жизни в быструю, из деревни в город, карабкается на холм, и чем выше поднимаешься, тем дальше видно — поле за рядом домов, серебряное, потому что полынь, за ним синий лес, зеленый лес, черный лес, а совсем на горизонте — далекий, нехоженый лес цвета морской волны.

               Весь день в ожидании поезда гуляю по Тамбову. Прохожу насквозь всю центральную улицу: особняки, стоящие в ряд один за другим, ажурные, напыжившиеся, а как ни пыжатся — все равно не столичные, а дачные. Ходишь вдоль них, как у прилавка кондитера — сплошное безе со взбитыми сливками.
               На каждом здании — табличка. Все главные учреждения, что есть в городе, выстроились вдоль этой улицы. Дворец бракосочетаний, кинотеатр, гастроном, ресторан "Центральный", "Телевидение и радиовещание", Городская Дума, университет.
               Иду я не просто так, а с умыслом. Я хочу посетить местную картинную галерею, в которой идет выставка художника Ипполитова — я у вокзала афишу увидела. Дай, думаю, посмотрю, проведу досуг культурно, буду потом в Москве хвастаться, что была в тамбовской картинной галерее.
               Билет стоит два рубля для взрослых, рубль для учащихся. Я беру себе, как для взрослых. Но с десятки в кассе нет сдачи, на улице менять никто не хочет, и я прохожу за пять.
               Смотрительница поднимается со стула и идет за мной по залам. Волосы в пучок, на груди жабо приколото, пиджак синий — очень смотрительница похожа на женщин на картинах, партийных работниц и учительниц сельских школ прошлого века, и лицо у нее такое же строгое. Может быть, этот Ипполитов ее родственник или знакомый, и смотрительница хочет удостовериться, как я отношусь к его работам — с должным ли почтением. Я смотрю на картины художника, о которых ничего не могу сказать, потому что как на грех совершенно ничего не думаю; а сзади пожилая женщина в синем пиджаке с жабо на груди стоит прямо у меня за спиной, и ждет чего-то. Я не знаю, смотреть ли мне на каждую картину подолгу и с восхищением, или наоборот, проходить как можно быстрее.
               Смотрительница предлагает мне записать отзыв в книгу. Я сажусь и довольно долго записываю ручкой в школьную тетрадку какую-то сентиментальную чепуху — мне хочется сказать Ипполитову что-нибудь приятное. Тем более что настроение у меня хорошее, пусть Ипполитову тоже будет хорошо.

               До поезда остается недолго. Становится жарко, фонтан у вокзала перестает работать. Прижимаясь боком к каменному бортику, его вокруг обходит кошка. Неподалеку мирно дымит горящий дом. Последнее, что вижу из окна вагона, — крыша вокзала, вся сплошь в ласточкиных гнездах. Поезд отходит от перрона полупустой. Проводник в купе обнимается с такой же толстой, как и он сам, женщиной. Я спрашиваю у проводника — где же остальные пассажиры, будут ли они еще подсаживаться, и если да — то скоро ли и на каких остановках? Проводник смотрит на меня с уважением, видимо, ему нравится обстоятельность вопроса. Потом всю дорогу, до самой Москвы, он подходит ко мне, чтобы сообщить какую-нибудь ненужную информацию.
               — Мичуринск, стоянка полчаса, — говорит он, подавая мне кофе. А потом приносит стакан чаю и говорит:
               — Это я ваш стакан из-под кофе сполоснул.

               Еду в город, а сама все про деревню думаю. Очень мне хочется с кем-то поделиться впечатлениями, мол, бывает же на свете такая красота, в Москве вы такой красоты и не видали. Приезжайте, мол, все к нам в деревню, бросайте свою работу, и с утра босичком по траве до речки, купаться и моллюсков ловить, у них раковины перламутровые.

               Я сижу, набрасываю что-то в записной книжке, и думаю, что вот если проводник спросит, что я все время пишу, то я ему скажу... А что я скажу?

               Но он так и не спросил.

     

     

     

     

    Украденная весна


               В самолете лететь довольно глупо. Редкие снежинки прилипают на аквариумное стекло иллюминатора, узорами похожие на морских ежей, и больше ничего не видно: сплошная пасмурь и небытие. Ничего от тебя не зависит, ни полет, ни благополучность приземления. Страшно лететь на самолете. Ветхие газовые шарфики облаков разлезаются в воздухе, самолет точно ножницы, кромсающие метры тонкого нейлона. Раз-раз — и самолет уже летит над новой землей, в ослепительно голубом небе. Глаз, беспокойно нащупывающий почву, обманывается, белые сплошные облака до горизонта принимает за сверкающую антарктическую пустыню с твердыми сугробами снега.
               Говорят, путешественник Амундсен, дошедший до Южного полюса, не ставил перед собой цели до этого полюса дойти. Амундсен изобрел теорию промежуточных целей: сегодня ему нужно было дойти до скал, завтра — до торосов, и так он и шел себе от одной снежной сопки до другой, с каждым шагом незаметно приближаясь к своей конечной цели. Мы летим нигде, над плотным снежным полем, болтаемся над облаками, пока самолет не начинает весело и жутко покачивать нас на воздушных ухабах — так взрослые играют с детьми, подбрасывая их на коленях. Цель у нас самая простая: мы летим отдыхать, у нас зимние каникулы, мы немножко скопили денег и теперь отправляемся на недалекий юг, в гости. Нечаянные выходные снесли нас с вертящегося круга, сидя на котором только и видно, как день и ночь мелькают мимо со скоростью телеграфных столбов. Нам надо забыть московскую суету, чтобы потом с новыми силами продвигаться небольшими шагами к нашей конечной цели, которая нам, в отличие от Амундсена, неизвестна.
               Расступается снежная мгла, нежным дымом повисая вокруг, внизу становится видно расчерченную на квадраты землю шоколадного цвета и море с белыми бурунами. Цель достигнута — Анапа, летняя зима.

               Погода в Анапе в январе — как у нас в середине-конце апреля. Выходим из самолета, застегнувшись по привычке на все пуговицы, не зная, что нас тут ждет. По взлетной полосе шарит холодный, почти московский ветер, но в воздухе сразу начинаешь различать новый запах — море ли это, мокрая земля? И такой хороший этот запах, словно все к твоему приезду выстирали и форточки распахнули. Нам делается радостно, как в праздник.
               В Москве ведь зимой всегда одна беда: запахи замерзают. Воздух становится пустой, выхолощенный, разве что сугробы пахнут сырой глиной, да машины выпускают облака бензина, как каракатицы.
               А тут воздух хоть и прохладный, но глубокий, тянешь его носом и хмелеешь с непривычки.

     

               Море

               Пока едешь, отмечаешь детали, особенности города, в котором предстоит жить, берешь на заметку, словно закладки делаешь на память: снега на улицах нет. Низкорослые сосны с длинными иглами, дикобразы по сравнению с московскими елками-ежами, растут рядами, да и на газонах осталась еще с лета мерзлая трава. Из-за них город зимой обманчиво зеленый. Дома невысокие, много — четыре этажа, вон собака стоит на поленнице дров. Растут платаны — дерево, с которого словно живьем ободрали кору, только кое-где остались сухие струпики, а плоды у него — как маленькие колючие булавы, висящие на веревочках.
               Город низкорослый, маленький, пересекай его из конца в конец пешком — и то не устанешь. Аккуратно расчерчен на квадраты, как садовая грядка — вдоль него идут улицы и поперек. Уж на что я в улицах обычно путаюсь, а тут и запутаться невозможно, да и все равно, куда ни иди — обязательно выйдешь к морю.

               Моря я с детства не видела, а вот оно передо мной. Ветер дует с моря, и оно лежит до горизонта — палевое, спокойное. Что можно сказать про море? Что еще не сказали про море? Как большое животное с косматой шерстью, море шумно дышит и имеет свой, характерный запах. Цвет его шкуры переменчив, как у хамелеона. Темно-синий, свинцовый, черный, бутылочно-зеленый, а на горизонте, где качается во все небо дирижабль туч, привязанный к морю длинными нитями дождя, пролегла яркая ртутная полоса. Там, где-то далеко — солнце. Мы стоим на краю обрыва и ждем, что вот сейчас раздвинутся края облаков, и легкий луч побежит по воде и дойдет до нас, подставляющих ветру и солнцу свои лица, как смертельно больные после выздоровления.
               Мы стоим на обрыве и смотрим на море. На море можно смотреть бесконечно. Море существует всегда, как весна, и очень хорошо смотреть на море в мире, где так мало неизменного. Глубокое и темное, как чужая, великая мысль, которую нельзя понять и вместить в себя до конца, море простирается из края в край, так что даже невозможно увидеть его все сразу — только голову направо-налево поворачиваешь. Твои собственные мелкие мысли сразу тонут в море. Оттого так трудно сказать — о чем ты думаешь, глядя на него? Пожалуй, что ни о чем не думаешь. В голове воцаряется полный штиль, пока море дышит в тебя, как в раковину. И море, и небо над ним, и воздух между ними существуют в таком избытке, что легкие, кажется, могут лопнуть от наполняющего их ветра.

               Бухта выгнута подковой, от скал отражается шелест шершавых языков прибоя по крупной гальке, море катает камни как девушка леденцы во рту, и они стучат друг о друга, истачиваясь. Море обсасывает корни деревьев, как кости, выплевывая на берег их белые сухие скелеты. Направо посмотришь — видно Керчь, налево — Лысую гору. Водоросли гниют на пляжах бурыми мочалками. Вдоль моря — остовы летних кафе, словно ржавые суда, вытащенные на берег. Как снасти, висят на них плети высохшего винограда. Ни прохожих, ни шагов, ни звуков — только бездомные собаки бегают в развалинах.
               Летом здесь дети играют в мяч, чадят жаровни, грузины жарят шашлык, и жирный запах ползет над водой, смешиваясь с запахом моря, здесь торгуют ракушками, поделками, воздушными шарами и сладкой ватой, толкутся туристы, ходят в местный аквариум смотреть экзотических рыб, жарятся на солнце рядами, плещутся в море, белом в прибое от мергеля. Сейчас о лете напоминают только бесполезные объявления о наличии в зале кафе кондиционера и надписи, оставленные туристами на каменном парапете высокого берега: "Наташа и Папа. М. Тушинская".

     

               Дело к весне

               У кого как, а для меня раньше весна в Москве всегда начиналась с огурцов. Пупырчатых, в мурашках, с палец величиной. Это сейчас в магазинах всю зиму лежат зеленые полена в пластиковой упаковке, водянистые, без запаха и вкуса. А раньше, как только снег начинал таять, появлялись они — витамины, забытые нашей семьей на всю зиму, и запах свежеразрезанного огурца напоминал запах свежего снега — был в них какой-то взаимный хруст. Французские же длинные лакированные батоны пахли клейкой липой.
               Обретение запахов для меня — целое отдельное счастье. Так я отсчитываю тайные, незаметные повороты с зимы на лето, вдыхая каждую оттепель запах мокрой собачьей шерсти.
               Только в Москве до весны еще далеко — целых три месяца. Невозможно долгие московские зимы, мучительно медленные, то с ярым морозом, то серые и словно забитые ватой. Небо висит над городом как застиранная наволочка. А уж тоскливо так, что хочется взять, положить себя в черный ящик — и утопить в Черной речке.
               Столько дней тянется плохая погода, что уже перестаешь верить в то, что весна — бывает. Нет и не может быть на свете никакой весны. Представить невозможно, что на деревьях могут быть листья, что асфальт города круглится на площадях, как тулья шляпы, что по улицам могут гулять легкомысленные граждане, помахивая сумками и стаканчиками с мороженым.
               И когда весна наконец происходит, выясняется, что мы к ней совершенно не готовы. Напротив, мы готовы к темным вечерам, чудовищному гололеду, а тут вдруг — прозрачный свет, солнце по утрам в окно, мелкие лужи по всему тротуару, и уже предчувствуешь, что скоро он будет сух, а в парке вылезет коричневая трава, ржавая как бок плешивой собаки, и что мы, спрашивается, будем со всем этим делать?
               Оттого мы сперва весне не доверяем. Мы опасливо ждем новых заморозков. В этом смысле весна похожа на любовь после долгих лет ожидания и на нечаянно полученное прощение. Удивительно думать, что это теперь надолго, и после посулов весны наступит не жуткий холод, а утвердительное лето. Утешительно и для души полезно знать, что весна наступает каждый год. Особенно когда в мире так мало неизменного.
               Но зиму, кажется, и вовсе пережить невозможно.

               А тут приехали мы в Анапу — и видим, что весна бывает. Чужая тут весна, да, пожалуй, и не весна вовсе, а просто ласковая зима. В воздухе различаешь этакий холодок, словно в теплой воде тонкой струйкой сочится подземный ключ. Но нас легко обмануть, мы уже обмануты: мы вдыхаем сложный воздушный коктейль, запах йода, вялой травы, мы чувствуем влажные испарения земли и теплые касания света. Шапки у нас съехали на затылок, пальто распахнуты. Мы спотыкаемся. Чужая весна нас оглушает.

     

               Брат Женя

               На набережной в Анапе Лешу встречает брат Женя, такой же голубоглазый и коренастый, у него так же нависают над глазами лохматые, по-собачьи короткие брови. Женя одет в телогрейку и стоптанные сандалии. Он разговаривает мягким кубанским говорком, машет рукой и говорит "Та-а!" Любимое Женино присловье — "Привет тебе в шляпу". Раздавая нам в шляпы приветы, Женя жестикулирует как фокусник, засовывающий в цилиндр невидимого кролика.
               Последний раз Леша гостил в Анапе, когда ему было пять лет. Женя очень радуется нашему приезду, братья обнимают друг друга за плечи, нежно гладят по лысинам. Брат для них значит — очень важный в жизни человек, тот, на кого ты всегда можешь рассчитывать, хотя ты с ним и видишься раз в много лет. Мне это удивительно.
               Леша когда-то служил в морфлоте, а потом работал слесарем. Теперь он художник. Женя когда-то руководил местным ботиком, развозящим туристов и ныряльщиков, а потом ботик проржавел, и теперь Женя отливает чугунные ограды. Вместе два брата, стоя у парапета, похожи на двух моряков в отпуску, глядящих в сторону моря голубыми глазами.

               Женя проводит нас по набережной, на которой он сам давно не был, и если бы мы не приехали — ни за что не пошел, как это всегда бывает с теми, кто живет рядом с какой-нибудь красотой. Мы и сами в Москве никуда не можем выбраться, а когда приезжают к нам гости из других городов, мы гуляем с ними, и оказывается, что город у нас — замечательный.
               Сперва мы идем вдоль моря. Это только кажется, что море существует для того, чтобы в нем купаться. Самое лучшее, что можно сделать, оказавшись у моря, — это смотреть на него. В самый подходящий сезон мы приехали — купаться холодно, пляжи лежат пустые, зато море до горизонта, все пространство моря, какое может охватить наш взгляд, — оно все наше, пожалуйста, смотри.

               Женя — человек удивительный. В его комнате на стенках висят фотографии страшных морских чудовищ. Это макросъемка планктона.
               Женя человек гостеприимный, но очень недовольный. Он недоволен тем, что пляжи вдоль моря засыпали мергелем, потому что от него вода стоит белая как молоко, и, как ему кажется, выводится рыба. Он недоволен, что летом от моря пахнет водорослями, и этот запах он чувствует даже сидя дома. Ему не нравятся местные власти, телевидение и собственная жена. С женой Женя развелся, но на Новый год жена приходила готовить ему салат оливье. Еще Жене не нравятся камышовые коты, которые появляются из плавней и таскают у местных хозяев кур и гусят. Зато сами плавни Жене очень нравятся. Плавни — это такие разливы, заросшие камышом, по ним можно медленно передвигаться на лодке и удить рыбу. Однажды Женя заблудился с товарищем в плавнях в тумане, оттого что они слишком много выпили, готовясь к рыбалке, а потом видел необыкновенно красивый рассвет. Рассвет Женя помнит до сих пор.
               Еще Жене нравится его собачонка, мелкая, белесая и мохнатая, которая постоянно норовит выпрыгнуть с балкона, падает и ломает себе хвост. Собачонка старая, брехливая и трусливая, зато Женю очень любит. Женя берет ее с собой на охоту.
               Зато кошки Жене не нравятся. У Жениной тещи была кошка. Кошка ходила сперва за тещей, как привязанная, из комнаты в комнату, и в доме от нее плохо пахло. Когда теща стала умирать, кошка сидела у тещи на груди и плакала. А потом кошка стала точно так же ходить за Жениной женой. Женя так раздражался на кошку, что один раз решил от нее избавиться и нанял двух киллеров — тех самых хозяев, к которым ходят камышовые коты. Заплатил им денег и велел, чтобы кошки не было. А пока шел домой, передумал. Потом Женя просил, чтобы кошку не трогали, и весь день разыскивал ее по городу, боясь, что хозяева уже выполнили его заказ.
               В общем, Женя — человек добрый. Только недовольный.

     

               Временный дом

               Женя договорился, что мы поселимся в гостинице в частном секторе. "Гостиница" здесь значит: дом в три этажа. Каждый домовладелец с участком земли либо уже построил "гостиницу", либо строит ее, либо мечтает о расширении площади. Но зимой гостиницы пустуют, помещения не отапливаются, поэтому хозяева ведут нас в гостиничный подвал, где у них оборудована комната с большим котлом, нагревающимся от газа.
               Котел — вроде "Титана" в поездах, только больше. В комнатах пахнет газом. Фырк, фырк! — говорит синее пламя, и котел согласно гудит. У котла стоит противень с сушеными яблоками.
               — Курить нельзя, — говорит хозяйка. — На двор выйдите, и как хорошо! Там воздух.
               На самом деле хозяйка боится, что если мы будем курить, вместе с нами на воздух взлетит целая гостиница.

     

               Сонное вино

               В местных магазинах слабое вино десяти сортов разливают из бочонков в пластиковые бутыли. Самое редкое в сезон, а сейчас — доступное: сухое "Изабелла". Запах "Изабеллы" ни с чем не спутаешь. Вино холодит язык, плавно ударяет в голову и укладывает человека на обе лопатки, как волна прибоя.
               После литра вина нам тоже хочется только одного — спать.
               Мы должны много спать первое время. Во сне недалекое море и сладкий воздух будут истачивать наши недавние воспоминания, забирать беспокойство, усталость и раздражительность, оставляя нам самое главное, и когда мы проснемся, мы будем немного лучше, а потом мы пойдем по городу, сдерживая привычно быстрый московский шаг, мы будем очень внимательны к деталям, и Леша будет бережно держать меня под руку, и с каждым шагом мы будем все больше становиться самими собой — а мы уже и забыли, какие мы есть. И так мы придем обратно к морю.
               Этой ночью за окном идет сильный зимний дождь.

     

               Мыс Утриш

               Мы едем в горы. Женя договорился с приятелем — местным рыбаком. Рыбак Саша — молчаливый огромный человек в полушубке, с лета покрытый темным загаром, ресницы у него длинные и загибаются как у девушки — везет нас на мыс Утриш на стареньком "жигуленке". Климат здесь теплый, никто не посыпает улицы солью, машины живут долго, и "жигуленку" гораздо больше лет, чем самому Саше. За всю дорогу Саша не произносит ни слова, а если разговаривает — то непонятными междометьями. Хорошо его понимает только Женя.
               Мы разматываем горную дорогу. Саша останавливается на повороте:
               — Вот... Это... Здесь непло... М-гм-бм.
               Это значит, мы должны выйти из машины и сфотографировать открывающийся вид: горы, заросшие можжевельником, спускающиеся к морю, далекую бухточку, в которой как чайки на воде покачиваются две беленьких яхты. Саша гордится своим краем.

               Саша привозит нас на причал к маяку. Он рыбак, и поэтому может нас провести мимо вахты, за железный забор, и показать свое хозяйство.
               Здесь стоят в загоне ржавые суденышки, на которых местные рыбаки выходят в море. Совершенно непонятно, как можно на этом выходить в море — брюха кораблей некрашеные, детали звенят и скрипят. Зато названия у посудин романтичные. Катер "Зодиак" прислонился к катеру "Валентина". Раскинуты канаты, повсюду цепи, морские узлы. Солнце вышло и светит мягко, не припекая, но все сразу становится веселым как на весенней открытке — голубой борт корабля, белые мачты, нарядные флажки, внизу в воде — тот же перевернутый нарядный корабль, сверху голубое небо. В воде у носа корабля стая перочинных ножей — косяк мальков. Их хорошо видно в неглубокой воде. На мачту корабля села чайка и захохотала басом, как оперная певица. Наверное, мы с нашими фотоаппаратами и московскими замашками кажемся ей смешными.

               На самом конце мыса когда-то был маяк, теперь от него осталась железобетонная труба фундамента, на которую сверху поставили ржавую цистерну, покрасили в белый цвет и сверху водрузили крест. Теперь маяк похож на часовню миссионеров в далеких джунглях.
               На мысе есть дельфинарий, где в водяных клетках-сетках плавают дельфины и морской котик. Бывает, что залив замерзает, да и при теплой погоде зимой в Черном море дельфинам холодно, поэтому их закармливают рыбой, чтобы они наращивали себе жирок. Я видела, как кормят дельфинов: стоит моряк и держит рыбу, а дельфины тычутся ему в колени длинными носами и щелкают, и кричат, как птицы.
               На открытой воде в море стоит сеть, заброшенная не рыбаками, а рыболовами. На воде видны поплавки от сетки, и на каждом поплавке сидит баклан — такая блестящая черная птица, с длинным желтым клювом и длинной вертлявой шеей, покрытой кожистой чешуей, как у ящерицы. Бакланы могут ловить рыбу с воды, а чайкам нужно летать над водой и потом за этой рыбой нырять. Бакланам удобней. Они сидят на поплавках и сушат крылья, раскинув их в обе стороны.
               В воде, как неживые, плавают медузы.

     

               Можжевельник

               Мыс Утриш образовался когда-то от древнего оползня, и в скалах над мысом хорошо виден серый разлом. За столетия горы поросли реликтовым можжевельником, цепляющимся корнями за сыпучую почву. Остальные растения здесь не приживаются. Деревья все низкорослые, дуб совсем не похож на дуб, зато можжевельник весь усыпан крупными сизыми ягодами.
               В горах ветра нет, и в пальто немедленно становится жарко. Стоячий можжевеловый воздух приходится нам по грудь, как теплая вода. Мы проходим сквозь долину, поросшую сухостоем — светло-серые тонкие деревца с цепкими сухими веточками, узорный заплетенный кучерявый лес, словно большая, высушенная на солнце рыболовная сеть с крючками. Женя говорит, что летом здесь ходить тяжело и дышать тяжело — под солнцем камни и песок раскаляются, можжевельник парит, и цикады трещат так, что разговаривающим приходится повышать голос до крика. Женя знает что говорит — он летом ходит сюда охотиться на кабанов. А сейчас — находишься словно в чашке, до краев налитой синькой.

               В гору мы поднимаемся на несколько десятков метров — снаряжения у нас нет, мы тяжело дышим: не тренированы, в Москве-то все больше сидишь да лежишь. Мелкие камни осыпаются из-под ног. Леша лезет выше всех, чтобы сфотографировать вид на море. Для этого ему приходится встать на четвереньки. Мы с Женей ждем его внизу, потом мне становится завидно, и я тоже немного поднимаюсь, держась за зеленые руки можжевельника. Море такое огромное, мыс лежит в нем маленькой ящеркой, ползет по морю маленький катер "Карина", везет на причал хамсу. Пора обратно.

     

               Барабулька

               Пока спускаемся, пока приходим на причал, рыбаки с "Карины" уже успели разойтись, распродав добычу, только один рыбак с двумя сухопутными приятелями пьет пиво в кабине, заедая мелкой рыбкой из чана: рыбу здесь, как поймают, сразу пересыпают солью, и часа через два ей уже закусывают. В чане только на самом дне остался пяток рыбешек. Жене удается добыть и принести нам в руках три крохотные соленые барабульки. Это такая рыбка: хвостик, хвостик, а затем сразу лобастая голова с красными щечками.
               Женя недоволен. Его радость по поводу нашего приезда омрачена невозможностью тут же подарить нам свежую морскую рыбу. Чтобы утешить себя, Женя обещает поймать нам целого черноморского катрана: это такая небольшая акула.

     

               Чайки

               Мы решили идти фотографировать чаек. Для этого куплено было два кирпича местного серого хлеба. С погодой не повезло — день вышел серый, холодный, с драматичными облаками над горизонтом, с темным одноцветным морем. На пирсе несколько человек удили рыбу, в море там и сям махали щетиной метелки на длинных палках — указывали место, где заброшена сеть.
               На воде независимо плавали два круглоголовых черных нырка.
               Чаек было не видно. Но мы на всякий случай стали кидать хлеб в воду. В воде хлеб сразу набухал и тонул. Но вот одна чайка заметила нас и спикировала к воде. Тут же налетели ее товарки.
               Чайки летали над водой как маленькие бомбардировщики. Одни были белые, другие — с рябинцой, коричневыми пятнышками, словно куры-пеструшки. У чаек плотное тельце с выступающей килем грудкой. Когда они ловят хлеб с воды и взлетают вверх, с их желтых лап вода падает круглыми каплями, как мелкий китайский жемчуг.
               Потом мы кормили чаек с песчаного пляжа. Оказывается, все здесь их кормят с пляжа, гуляющие вдоль моря старушки с собачками, мамы с детьми, так что у берега тут настоящий птичий базар. В воде целая стая уток с селезнями, черных лысух с острыми желтыми носами, а поодаль на воде качаются чайки, как корабли на рейде. Бросаешь птицам хлеб — начинается столпотворение. Чайки отнимают хлеб у уток, суетливо носятся над морем, кричат, словно сейчас случится несчастье, утки ныряют, показывая свои хвосты, а между ними всеми опасливо снует одинокая ворона, делающая вид, что она гордая морская птица. На берегу у самой линии прибоя пасутся голуби, у которых не хватает смелости притворяться морскими птицами. Иногда зазевавшегося голубя волна мажет по крыльям, шипит у него между лапами.

     

               Катран

               Утром позвонил Женя с известием: для нас поймали акулу. Называется катран. Это маленькая черноморская акула, на людей она не нападает. Женя говорит — акула большая, занимает целую ванну. Катрана для нас поймал Саша. То есть, конечно, не то чтобы Саша специально для нас ловил акулу, просто когда рыбаки выходят в море и забрасывают сети, они не знают, что им в эти сети попадет. А поймать они должны столько-то корюшки или хамсы. У них план. Все, что не корюшка и не хамса, называется у рыбаков — "прилов". Они вытаскивают сеть — и перебирают рыбу. Каждую случайную, одиночно заплывшую в сеть рыбу они аккуратно записывают в журнал и выпускают обратно в море. Это положено так. Но на самом деле, конечно, рыбаки рыбу не выпускают, а привозят ее на берег, где уже тянется к причалу очередь местных хозяек с корзинами, и продают свой прилов. Так Саша поймал для нас, гостей из Москвы, катрана.

               Мы идем смотреть, как Женя будет для нас разделывать акулу. Акула действительно лежит в пустой ванне, вокруг носится радостный сын Жени, Витька, с круглыми глазами. Он старается вовремя подать отцу нож, газеты, полиэтиленовую пленку: в собственной ванне — и вдруг акула, большое событие.
               У акулы толстая серая шкура — такая шершавая, что местные рыбаки сушат эту шкуру и потом используют ее вместо наждачной бумаги; еще у акулы недобрые глаза навыкате, желтые, как у кошки, и с вертикальным зрачком. На боку у нее — ссадины от рыболовной сети, и весь бок в крови. Эта акула очень худая. Рот мертвой акулы распахнут. Акула улыбается как Джиоконда. Я благоговею перед акулой.
               Женя без сантиментов отрубает акуле голову, разрезает ножницами брюхо и вытаскивает большую сизую акулью печень. Тушу он нарубает на куски и кладет в воду с уксусом — Женя говорит, что мясо катрана нужно вымачивать, потому что оно отдает мочевиной.
               Мясо у катрана совершенно белое. Женя даст нам его с собой в Москву, чтобы мы приготовили дома акулу в панировке.

     

               Обратно
               Такая погода бывает на подмосковной даче. Раним июньским утром. В девять утра, когда просыпаешься от холода, распахиваешь дверь террасы, чтобы с улицы шел теплый воздух, а там — мокрая зелень и тучки, но ясно, что к полудню будет жарко. Последний наш день в Анапе, а солнце разгулялось, и день предвещает долгий и полный всяческих удовольствий, а нам пора собираться, как назло.
               Мы собрали последние вещи в сумку, Женя затолкал нас в машину и повез в аэропорт. Аэропорт в Анапе находится рядом с виноградными плантациями. Солнце светит прямо невозможно, когда-то мы еще его увидим!
               В аэропорту Женя прощается с нами по-быстрому: так ему жалко от нас уходить.
               К счастью, аэропорт устроен так, что посадки в самолет можно дожидаться на лавочках прямо на улице, где пассажиры сидят и смотрят на летное поле, отделенные невысоким заборчиком. А мимо нас едут похожие на толстых чаек с набитым брюхом медленные самолеты, идут на разворот, затем начинают набирать скорость, и уши у всех закладывает от их нехорошего визга, а потом раз — взлетает самолет, вот он уже самолетик, и солнце блестит у него на крыльях.
               И снова мы летим над сплошным снежным полем, только теперь оно кажется подтаявшим и тут и там, просевшим, рыхлым.

     

               Итоги

               Путешествия ведь зачем делаются? Едет человек посмотреть на что-то большое, что-то красивое, чего он не видел, или видел, да забыл, а потом оказывается, что путешествуя, человек не заметил, как нашел самого себя. Так и мы — вернулись к себе, совершив наше путешествие, и оказывается, это не мы на весну смотрели, это весна посмотрела на нас. И глаза у нас веселые, и солнце, кажется, все еще гладит шершавой ладонью позвоночник, и от этого становится весело, как от щекотки. Мы зимой первые весну увидели и знаем теперь, какая она бывает. Мы теперь — весенние контрабандисты.

     

               Москва

               А в Москве-то весна эта — когда еще будет.

     

     

     

     

    Лешка, кошка, я

     

               Кошка цвета дыни

               На самом деле, если уж быть абсолютно точным, следовало бы сказать — цвета тыквы. Но только на солнце. В тусклый день цвет ее шерсти — морковный сок, смешанный со сливками. Когда она обижается, она поворачивается ко мне спиной и сидит так, небольшой стожок выцветшего сена.
               Это очень миниатюрная кошка — размером в две моих ладони.
               У нее нет породы. Мой большой пес, гуляя со мной в снегопаде, нашел с помощью своего большого кожаного носа в сугробе котенка. Котенок был страшненький, вшивый, с близко посаженными глазами и коричневой родинкой возле носа. От него отчетливо пахло женскими духами. Три дня он спал у меня на затылке, в ямке на шее.

               Вообще-то у меня две кошки: рыжая и серая. Обе пухлые, как путти. Лилипутки! — зову я их, и они воззряются на меня с неубранной кровати, на которой они лежат в развратных позах, выставив душистые шерстяные животы. Глаза у них презрительные. У рыжей возникает какая-то мысль, ей лень прилагать усилия, но она все-таки говорит:
               — Мя?
               А потом встает ко мне попой и обмахивает мне лицо хвостом белки, видимо, выражая свою симпатию.
               Но любит меня только рыжая.

               Кошку зовут Дуся. Я до сих пор не знаю, понимает ли она, что это ее имя. Кошка откликается на любые прозвища, которые я ей даю: кисея, мормышка, козинака, бабочка. Розовой свинушкой свернувшись, она спит на телефоне-факсе, положив щеку на трубку. Кажется, что она ждет звонка.
               Как-то три ночи подряд я просыпалась и видела кошку, которая сидела в позе копилки на моей подушке, странно блестя глазами, и задумчиво меня рассматривала. Время от времени она беззвучно мяукала и тыкала мне в нос усами. Мне даже стало казаться, что выпуклые глаза кошки — это таинственные камеры-передатчики, передающие обо мне информацию в космос, а может, самому Богу. На четвертый день кошка пришла к каким-то выводам, нырнула под одеяло, высунула голову и положила ее на подушку. И сладко уснула, пожиная плоды открытия. Кошкино рыжее ухо на просвет как цветок флокса, с торчащими из него белыми тычинками.
               Внутри у кошки спрятана шарманка с несмазанным механизмом. Она отзывается одним поворотом музыкальных шестеренок на любое слово, обращенное к ней, и на любое, даже случайное, прикосновение. Кошка не замолкает ни на минуту, разговаривая со мной слабым голосом. Если прислушиваться к ее мнению, все, чем я занимаюсь — "мурня".
               Осенью кошка часами ловит пролетающие за окном листья. Они чиркают по стеклу быстро, как падающие звезды. Хвост у кошки нервно подергивается. Кошка смотрит на меня с горечью.
               Кошка похожа на маленькую женщину. Она обнимает моего мужчину за шею, кладет ему голову на грудь и лежит так часами, с выражением злобным от любви.
               Кошка любит меня, я в этом почти уверена.

     

               Лешка

               Голова на соседней подушке украшена с одной стороны лысиной, а с другой — удивительной трехцветной бородой: рыжей, коричневой, черной. Каждый жесткий волосок торчит в ней независимо и вызывающе. Взляд начинает блуждать в бороде, как муравей в траве, разметанной на разные стороны ветром. Рот головы широко распахнут и молчалив, на лице застыло выражение небытия, а сам безмятежный обладатель этих достоинств спит, занимая по обыкновению две трети кровати, и изредка дергает во сне ногами, как собака, которой снится погоня.
               Квартира, пошевеливая спущенными парусами занавесок, дрейфует в сторону утра.
               Бесконечно странен факт существования рядом человека с протертыми до дыр носками и колючей лысиной, с жесткой бородой и глазами круглыми и бесноватыми, как у козы.

               Человека зовут Леша. Лоб у Леши мягкий, как отжатый в тряпке творог. Когда Леша кладет бородатую голову мне на плечо, кажется, что на плече у меня спит ежик. Лешин круглый стриженый затылок пахнет теплым птичьим запахом, борода пахнет всегда по-разному — распаренным веником, табаком или сухой горчицей. Сам Леша пахнет так уютно и безопасно, что рядом с ним хочется спать день напролет, приткнувшись, и видеть хорошие сны.
               Леша похож на моряка из детских книжек. Когда-то Леша служил на флоте, с тех пор он любит носить теплые тельняшки с начесом. Глаза у Леши голубые, словно он все время смотрит в сторону моря. Волоски, выпавшие из Лешиной бороды, похожи на рыболовные крючки.

               Леша почти не помнит своего детства. У него короткая память. Когда Леша стоял в строю, ему нужно было равняться на грудь четвертого человека справа. Теперь Леша стоит в череде дней. Дни окружают Лешу, как деревья, высаженные садовником в аллею. Он заглядывает в будущее и видит там четыре дерево-дня, оглядывается назад — и тоже видит четыре дерева-дня. Остальные дни сливаются для Леши бесконечной шеренгой, лишь иногда взгляд останавливается на воспоминании, как на усыпанной цветами ветке. В остальном Леша похож на ребенка: у него большая голова, и он умеет спать самозабвенно. Просыпается он с лицом помятым, как будто новым, и счастливыми глазами.

               По утрам Леша пьет хмурый утренний чай. Он берет мягкими губами папиросу, как лошадь кусочек сахару.

               Леша любит меня, я в этом почти уверена.

     

               Утро

               В пять утра пять минут абсолютной тишины. Город замирает перед самым рассветом. Потом, еще в темноте, по облакам раскатывается глухой гром, катится как бильярдный шар по толстому сукну: летит самолет. Его гул ударяется в облака как в мешки с песком. На последнем удалении звука его подхватывает вынесшаяся на проспект первая машина: шшша! Звук обходит дом полукругом. И тогда уже озлобленно вскрикивает озябшая ворона. Вороны всегда проклинают утро.
               Съехал с крыши снег, как одеяло с кровати. Навис над балконом. Сугробы под окном растворяются как сахар в чае. Небо голубое. На перилах два воробья с круглыми головами. На них завистливо смотрит кошка с круглой головой. Леша, тоже с круглой головой, еще спит.

               Кошка приходит и ложится Леше на грудь, надувшись. За это я зову ее — "грудная жаба". Кошка щурит глаза и становится похожей на соломенного китайца. Если я просыпаюсь раньше, я смотрю на то, как они спят. Поэтому я часто опаздываю на работу.

     

               Работа

               Мне приснился сон. Будто я еду в деревню на выходные. То на поезде, то в кабине грузовика, то пешком. Вокруг расстилаются пейзажи — все окрашено розовым, поля, маленькие хатки, темные завитки облаков, и всё разные, разные пейзажи, один другого лучше.
               И тут я заплакала во сне и сказала:
               — А может, ну ее к черту, эту работу?..

     

               Природа

               На днях дед позвонил нам с рассказом, как ходил к половине двенадцатого в парк у кинотеатра, слушать соловьев. Между прочим, жаловался на правительство:
               — Подлецы какие, — говорил дед о правительстве. — Это ж надо додуматься — войну ВЕСНОЙ начинать! Кто же ВОЙНУ — ВЕСНОЙ начинает?!
               Говорит, к нам из-за этого боятся лететь грачи.

               Я вспомнила, что в парке растут кусты сирени.
               И тогда я начала рассказывать Леше обо всех своих будущих потерях этого лета. О ночном пейзаже бедуинской пустыни, когда заглушены моторы туристических джипов, погашены фары, и в полной черноте тьмы египетской в небе висит огромный Мун. Серебристы по краю и черны в середине силуэты холмов, и если прислушаться, слышно (если, конечно, в группе нет говорливых украинцев), как шуршит, странствуя по холмам, песок — шуршит почти так же, как волны, перекатывающие шершавую гальку.
               То есть описала ему пейзаж, которого никогда не видела.
               Затем я переместилась географически в среднерусскую полосу, в чернозем тамбовской деревни, где по вечерам козы и овцы входят в узкое горло деревни и идут, кашляя и поднимая пыль, по главной улице. Пыль висит в воздухе, сквозь нее просвечивает низкое красное солнце. Хозяйки выбегают из калиток и зовут: "Мека, мека!" или "Бяша, бяша!" Глупые овцы шарахаются от плетней и собак, не узнают хозяев. Козы любят есть листья сирени, похожие на зеленое сердце.
               Приходят домой усталые коровы, хозяйки продают квартирантам молоко в больших теплых банках, сверху плавает мелкий сор. Молоком запивают пухлые оладьи.
               — Перестань, — сказал Леша дрогнувшим голосом. — Я сейчас заплачу.
               И отвернулся к стенке.

     

               Потери прошлого лета

               Запах свежевыстиранного белья в это лето — был.
               Прогорклый аромат шашлычной — был.
               Гниющих водорослей — не было.
               Пыльной полыни — не было.
               Дождя — был.
               Разопревшей в траве земляники — не был.
               Парного молока с пенкой у горла трехлитровой банки — не было.
               Костра — был.
               Печеной картошки — нет.
               Яблок — не был.
               Сырого подпола — не был.
               Нагретых сосен — не был.
               Сопливых маслят — не был.
               И даже воздуху было не много.
               Грустно, в общем.

     

               Соловей

               Измочаленные моими стенаниями, сотрудники порешили после работы идти в соседний парк.
               Деревья в нем такие высокие, что не видно останкинской телебашни. Не парк, а лес, лесопарк. Погода серая и нежная. Под деревьями тень. Зелень пока без оттенков, ровного темного цвета. На небольшом пятачке в гуще леса — несколько открытых кафе, столики прямо посреди буйных лопухов, крапивы и лютиков. К столикам ведут деревянные настилы. Грузины жарят нежный шашлык из свиного горла, поливают его домашним зеленым ткемали. В отсутствие посетителей сидят на крылечках кафе. Они довольны — в холодное московское лето им удалось перенести лень и небрежные удовольствия южных городков. На террасах кафе работают музыканты. Исполняют песни на заказ. От португальского пришепетывающего танго они переходят к романтике лесоповала. Довольная отдыхающая, усталая женщина с золотым зубом, благосклонно слушает.
               У пруда стоит деревянная скульптура девушки, несущей на голове кувшин. Она вырублена из засохшего дерева. На левом бедре девушки — оранжевая поросль грибов. Мне кажется, это кавказский художник, устав готовить шашлык, изваял на досуге знакомую ему, ностальгическую картину: девушка, несущая на голове кувшин.
               На пруду катаются люди на лодках. Летают чайки, черная утка плывет посреди выводка утят. Вспугнутая, бежит по воде.
               Громкая музыка несется сразу отовсюду. Посреди этого шума в цветущем кусте бузины сидит соловей и надрываясь зовет подругу. Соловью удается переорать динамики. Соловей прислушивается к исполняемым музыкантами матерным частушкам про соловья и старается попадать в такт, лихо присвистывая, как казак, а затем переходит на чечеточное щелканье.

     

               Рак

               Один раз мы с Лешей ходили на рынок, в запахи кислой капусты и моченой черемши, в мясные и рыбные ряды. Я хотела проверить: можно ли посмотреться в зеркального карпа?
               А ночью мне снился рак. Днем я видела его на рынке в аквариуме — он смотрел на меня хмуро, плавая по поверхности воды. В замшелых доспехах. Шевеля ногами. Другие раки лежали горой на дне, как на картинах, изображающих катастрофы, например Содом и Гоморру. Несколько самых умных раков поднимались по металлической сетке, как по лестнице, наверх, переваливались через стекло и убегали на пол. А этот плавал и таращился на меня с неудовольствием. У него, кажется, даже были брови.
               И вот мне приснилось, что он высовывается из воды и говорит мне с присвистыванием:
               — <...>.

               Не скажу, что.

     

               Две ноги и шесть крыльев

               Однажды я не видела Лешу целых два дня. В туалете ночью загадочно шумела вода, и проспект за окнами откликался грозным гулом далекого водопада. В окно вползал запах горелого шашлыка из находящейся внизу харчевни, создавая ощущение приморского курорта.
               Купленный арбуз не влезал в наш компактный холодильник и кис на столе, бесстыдно открывая все свои розовые глубины, так что приходилось отъедать от него до тех пор, пока он весь не уместился на полке.
               Работаю я очень долго, а ночных магазинов по пути не попадается, так что я не знала, чем мне кормить голодного Лешу.
               Я зашла в пустой закрывающийся "Ростикс".
               — Дайте двенадцать крыльев, — сказала я усталой девушке в желтой шапочке.
               — Осталось только девять, — сказала она.
               — Давайте девять.
               — Нельзя девять, можно только шесть.
               — Тогда дайте мне шесть крыльев и две ноги, — сказала я.
               Касса уже не работала.
               — Две ноги и шесть крыльев, — сказала девушка второй, подошедшей, чтобы выписать мне чек.
               Уходя, я слышала, как они все еще переговариваются в глубине пустого заведения, передавая по цепочке:
               — Шесть крыльев и две ноги... Две ноги и шесть крыльев...
               Коробка с едой грела живот, и я подумала, что две ноги и шесть крыльев — это, в общем-то, серафим.
               Придет Леша, подумала я, и будет ходить босыми ногами по квартире.

     

               Стихии

               Мне снился апокалиптический сон. С неба падали молнии, от них к небу вставали семь светящихся столбов пыли, столпов, а над ними по небу медленно плыл автобус "икарус", влекомый неведомыми стихиями.
               Так я Леше сон и рассказала.
               Леша говорит:
               — Я, — говорит, — теперь не смогу спокойно на "икарусы" смотреть. Мне все будет казаться, что они не просто так едут по своим делам, а — влекомые стихиями едут. И может быть, их даже преследует злой рок.
               — Ну ладно, — говорит, — я, влекомый стихиями, пошел на работу.
               Я помахала ему вслед столовой ложкой.

     

               Прежние квартиры

               Было такое время, когда мы переезжали с одной чужой квартиры на другую каждые несколько месяцев, и ни за одну не платили, потому что денег не было, а друзья пускали пожить нас так, даром.

               Надо признать, на мои переселения в этот период имели загадочное влияние отключения и включения горячей воды, подобно тому как Луна действует на приливы и отливы: возможность жить в каждой квартире заканчивалась вровень с отключением воды. Вода начинала идти тонкой, иссякающей струйкой, как бы намекая и на иссякновение хозяйского добродушия, а может, и на скоротечность жизни вообще.

               Сперва мы жили на Королева, в коммуналке. С нами жил восточный человек Боря, лет шестидесяти, весь мягкий и обтекаемый от старости: лысый и полноватый, он ходил в мягких кофтах и тапочках, не оставлял после себя следов быта и ничем не пах.
               Я думаю, сосед Боря был втайне недоволен нашим присутствием. Он привык жить здесь один и не оставлять следов быта. Постепенно и незаметно он стягивал к себе в нору свои вещи: клеенчатую занавеску из ванной, ситечко, затыкающее сток раковины на кухне, сковородку, коробок спичек. Стоило мне выйти из кухни, оставив кастрюлю на плите, как Боря незаметно проскальзывал туда в мягих тапочках и выключал газ. Всего восточного в нем было — брат, который приходил воскресными утрами, когда мы еще спали, и начинал с порога громко разговаривать на чужом наречии. Единственное, что мне удавалось разобрать в их диалоге — это частые "еб твою мать".

     

               Эра космического

               Потом мы жили рядом с площадью Гагарина, и номер журнала, в котором я работала последнюю неделю, был посвящен крушениям космонавтов, и в ладонь со сдачей мне ложились монеты с Гагариным достоинством в пять, десять рублей.
               В этой квартире раньше жила старая одинокая тетя моей подруги. Жила, пока не умерла от инсульта, оставив после себя скрипучий маленький диванчик, на котором едва поместился бы ребенок, овальный стол, тяжелый резной буфет. Вся остальная мебель в кварире была длинноногой.
               А сама тетя, которая тут жила, наверное, была очень маленькой: сразу представлялось, как она спала на этом музыкальном диванчике, подтянув колени к подбородку.
               Потом мы выяснили, что она состояла в партии и была историком, а потом вышла из партии и всю оставшуюся жизнь проработала на бедном окладе в библиотеке.
               У тети в молодые годы был роман с один из советских космических конструкторов. Тетя подруги была в него влюблена и писала письма, а он не был влюблен в тетю подруги и на письма ей не отвечал.

               Из-за того, что в комнате не было занавесок и за окном стояло солнце, комната казалась распахнутой вовнутрь. Огромное окно выпирало из комнаты наружу углом, как нос корабля. В доме сладко пахло чем-то старым и привычным, как внутри деревянного ящика.
               Леша сел за стол на кухне и стал загибать пальцы:
               — Февраль, март, апрель, май...
               — Ты чего?
               — Не мешай... Июнь, июль, август, сентябрь... Опять жизни на два рулона туалетной бумаги.

     

               Еще одна мама

               Заканчивалась эра космического. Наступала эпоха житейского, приземленного, за окном шли одухотворяющие дожди, в сырости которых заводятся обычно мелкие меланхолические мысли и снуют жизнеспособные, печальные эмоции. И сама жизнь была скудна, как среднерусская природа.

               Мама нашей подруги Дмитриевна пустила нас жить в детскую комнату. Руки у Дмитриевны белые, с тонкими пальцами и овальными ногтями, и маленькие, а сама Дмитриевна пышная, с тяжелым пучком каштановых волос, похожая на помещицу. Помимо нас у Дмитриевны жили черно-белый спаниель Топ и сердитая кошка. Топ топал по полу лапами и топтался по нашей кровати по утрам. Кошка пряталась за занавеской.

               Утром Дмитриевна варила себе кофе, а вечером — какао. Больше всего Дмитриевна любила нас лечить народными средствами. В ухо она капала мне масло, в нос — травяные отвары, но я все равно всю зиму болела. Кроме того, зимой и летом Дмитриевна кормила голубей, и голуби так к ней привыкли, что прилетали из года в год по весне с новым выводком. Кормились голуби в три смены, потому что не помещались враз на подоконнике.

               Встанешь с утра, а за окном — выставка голубей. Сидят на проводе, рукой достать, выстроившись по ранжиру, мигают подозрительными оранжевыми глазками и пучат круглую грудь, как орденоносцы.
               А потом прилетают на подоконник и дробно стучат клювами, словно идет дождь с градом.
               А главный голубь, самый толстый и белый, всегда прилетал первым. Голубь раздувал шею, как кобра, издавая похотливые "кррру" и заглядывая через стекло на обеденный стол. "Мяу!" — членораздельно отвечала ему кошка по буквам.

     

               Другие животные

               Рядом был зоопарк. Иногда мы ходили в зоопарк смотреть на животных. Куница — самый загадочный зверь. Клетка есть, а куницы мы так ни разу и не видели.
               В зоопарк привезли белого уссурийского тигра, выращенного китайцами. У тигра были голубые глаза, скошенные к переносице. Тигр наклонял голову к земле и коротко говорил: "Ом".

     

               Осень

               Осенью я нашла в парке такой огромный кленовый лист, что он был похож на оранжевую летучую мышь.

     

               Трюфели

               Мокрый осенний парк поздно вечером, дождь приклеивает скользкие желтые листья к асфальту, от воротника пальто начинает пахнуть псиной, как будто сам ты бездомная собака, из темноты выступает желтый, насквозь пересвеченный фонарем куст.
               В такую погоду хорошо говорить о путешествиях.

               — Под Талдомом растут трюфели, — сказала Наташа.
               — Очень хочу за грибами — маслятами, подберезовиками, белыми, опятами, лисичками, рыжиками... — сказала я.
               — В прошлый раз мы ездили за грибами, помню, — сказал Гарин, — с Татьяной и Димочкой, но Татьяна не пьет, Димочка не пьет...
               — Трюфели, — сказала Наташа.
               — Я хотел как-то приготовить рецепт, который начинался со слов "возьмите черных трюфелей..."
               — Накопать, — сказала Наташа.
               — У нас нет свиньи, — сказала Элина.
               — Смотря сколько выпить, — сказал Гарин.

               Поговорили о чернике и личной жизни.

               Наташа вздохнула.
               — Это все... ерунда... а вот... трюфели под Талдомом...